Читать «Горение» онлайн - страница 42
Юлиан Семенов
– Что же, полиция ей ни за что ни про чти деньги давала?
– Ни за что ни про что полиция денег не дает. Она называла то, что полиции и так было известно: кто где живет, о чем говорят во время публичных рефератов, кто и что печатает в социалистической прессе.
– Захар Павлович, а вы где живете?
– В Лейпциге.
– Жаль. Я хотела к вам в гости навязаться.
– А – в Лейпциг! Прошу! Всегда буду рад принять.
– Лейпциг – далеко, а я ведь здесь учусь…
– Но если судьба занесет, прямехонько ко мне, – и Кузин назвал адрес конспиративной квартиры, которую содержал Гартинг. – Мартин Лютерштрассе, два, дом фрау Зиферс.
На следующий день Гартинг уведомил начальников петербургской, московской и варшавской охранки, что надо ждать обращения Елены Казимировны Гуровской, и просил тщательно изучить все ее возможные «связи на местах». В силу особой секретности документов, исходивших от Гартинга, с его письмом были ознакомлены только высшие чины охранок и их ближайшие помощники.
9
Поезд несся со скоростью, ранее неведомой, грохочущей, страшнейшей: тридцать верст в час.
Дзержинский со Сладкопевцевым – лощеные, гладко выбритые, в темных костюмах, стояли возле окна транссибирского экспресса, прислушиваясь к тому, как в соседнем купе Джон Иванович Скотт пел американскую песню, умудряясь при этом аккомпанировать себе на большой губной гармошке: Шавецкий ему внимал, а Николаев страдал с тяжкого похмелья, поправляясь капустным рассолом.
Ехали беглецы уже вторые сутки, спорили, часто «схватывались» – по-юношески жарко, открыто, убежденно.
Спорить, впрочем, приходилось тихо: перегородки между купе фанерные, легкие, хоть и обтянуты толстым, шершавым красным плюшем, от прикосновения к которому у Дзержинского сразу же пробегала дрожь по спине: с детства не мог ходить по коврам и держать в руках птиц.
Когда распалялись, выходили из купе: боялись сорваться на разговор громкий, чреватый провалом.
Сладкопевцев упорно повторял, что лишь один лозунг сейчас правомочен: «вся жизнь – борьба»; слушать о созидании не хотел; будущее виделось ему странным, зыбким, а потому – заключил Дзержинский
– оно не виделось ему вовсе.
– Миша, – как-то сказал Дзержинский, – ты порой уподобляешься Нечаеву. Тот – при всем своем личном мужестве – натворил бед в революции, он ее компрометировал изнутри.
– Чем же?
– Повторить тебе его устав?
– Я не читал. Если помнишь, расскажи.
Память у Дзержинского была редкостная: посмотрев страницу один лишь раз, он мог передать содержание ее в точности, даже по прошествии нескольких месяцев.
Дзержинский закрыл глаза, помолчал мгновение, потом начал говорить
– очень тихо, чуть не шепотом, – под перестук колес в соседнем купе услышать было никак невозможно; только Миша, склонившийся к нему, мог понять, что говорил Феликс:
– Революционер – человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. В глубине своего существа, не на словах только, а на деле, он разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованным миром, со всеми законами, приличиями, общепринятыми условиями и нравственностью этого мира. Революционер презирает всякое доктринерство и отказался от мирской науки, предоставляя ее будущим поколениям. Он знает только одну науку, науку разрушения… Во всем согласен с Нечаевым?