Читать «И не только Сэлинджер. Десять опытов прочтения английской и американской литературы» онлайн - страница 79

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Но все-таки к чему такие сложности? Зачем приглашать в рассказчики кретина, существо заведомо более глупое, чем читатель? Ответ – в заглавии, и монолог кретина недвусмысленно ему подмигивает. Слова “шум и ярость” (the sound and the fury) – цитата из шекспировского “Макбета”, известная каждому мало-мальски образованному американцу. Разумеется, американцу времен Фолкнера. А нынешнему читателю здесь требуются пояснения, поэтому заглянем ненадолго в Шекспира. Где-то в пятом действии трагедии Макбет, злодей, узурпатор, убийца, произносит угрюмый монолог, нашептанный ему демонами. “Жизнь, – театрально уверяет он зрителей, – это рассказ, рассказанный кретином, полный шума и ярости, но ничего не значащий”. Враг всего живого, дьявол во плоти, не различает смысла в божественном мироустройстве и прибегает к эффектной барочной метафоре, сводящей в одном образе едва ли сводимое: “шум” и “ярость”.

Первая часть романа обнажает эту метафору и следует ей буквально, путая прямое значение слов Макбета и косвенное. Историю жизни у Фолкнера, как мы выяснили, действительно рассказывает кретин. Только его кретинизм не метафорический, о котором ведет речь Макбет, а самый что ни на есть настоящий, медицински подтвержденный. Он видит, но не понимает того, что видит. Он не говорит, а мычит. Иногда, будто вспомнив что-то, навсегда потерянное, он принимается тоскливо выть, словно раненое животное. Для кретина не существует времени, не существует причин и следствий. Все страшно примитивно. Но одновременно и сложно, потому что ни черта не понятно. И эта неразбериха оставляет неприятное чувство – кретин вроде как оказывается умнее нас. Насмешка над Макбетом оборачивается насмешкой над нами. Вернее, над нашим привычным чтением, пассивным, неучаствующим, ожидающим, подобно тому, как клиент в ресторане ждет жареного гуся с приправами, хорошо приготовленный мир, скрепленный причинами и следствиями, пространством и временем.

Инстинкт Фолкнера явно антиресторанный. Он не отказывается от роли повара, но приглашает читателя на кухню, проводя мастер-класс, заставляя его самого готовить себе блюдо. Фолкнер нас провоцирует и не оставляет нам выбора, подводя к важной мысли – научиться по-настоящему читать можно лишь в том случае, если ты одновременно учишься сочинять. И наоборот. Значит, мы не обманулись в наших догадках, и Фолкнер действительно приглашает нас в соавторы?

Увы. Фолкнер не столь либерален. Посмеявшись надо мной однажды, выставив меня на посмешище перед кретином, понять которого у меня едва хватило ума, Фолкнер уже вовлек меня в свой мир и, не спросив разрешения, сделал своим персонажем, которым можно манипулировать. Правда, персонажем, наделенным свободой и особыми полномочиями – жить в его мире собственной жизнью. Но все-таки персонажем, а не соавтором. Я лишился имени, стал каким-то третьим лицом, “им”, обитателем, не имеющим прописки (в Америке она не нужна) и документов, удостоверяющих личность. От меня требуется не соавторство, а освоение пространства, сочинения по правилам, проживание моей собственной романной судьбы. Связывая друг с другом острова, проступающие над водой, скрывающей все, восстанавливая фон, панораму, историю, я обживаюсь в мире Йокнапатофы, приближаюсь к ее обитателям. Я перестаю быть читателем, становлюсь участником событий, и происходящее кажется мне реальным, а не вымышленным, потому что оно столь мучительно узнано, открыто и заново воссоздано мною самим.