Читать «Открытие мира» онлайн - страница 906
Василий Александрович Смирнов
И всем было хорошо от слов дяденьки Никиты, умника, от тетки Апраксеи, которая кормила своего большенького мальца, тот по–прежнему стоя, ухватившись за кофту, тянул коричневый, мяклый сосок и толкал курчавой головенкой грудь матери, как лобастый телок сосет и толкает вымя. Хорошо было от мамкиного вздутого живота под фартуком, от Таси, как она, опять незаметная, проворно, раньше других принялась за работу.
Трофим Беженец неожиданно добавил хорошего — вывернул себя наизнанку. И жалко было его и радостно–весело, что он набрался духу, сказал правду–матку про себя, не постеснялся, перестал заниматься хваль–бой. Ребятам неизвестно, почему он так поступил, ну да потом узнают, а то и сами сообразят, догадаются, как бывает постоянно. Важно, дорого то, что Беженец перестал кривить душой. И мало сказать — перестал. Все вышло вдруг и больно здорово.
Он давненько привязался к мужикам, Трофим Беженец. Как тушили в усадьбе пожар, забрали пустырь, так он и прилип смолой к народу, отпрашивался у Василия Апостола, ходил, пошатываясь, по барской земле, поднимаемой сообща, смотрел–таращился, слушал, хватался застенчиво–поспешно подсоблять работающим, когда в том была нужда, и баранья шапка, схожая на казачью мохнатую папаху, все слезала у него на затылок, точно от великого изумления, и погасшая трубка выпадала частенько изо рта. Трофим поднимет трубку, осторожно выколотит на каменно–черную ладонь пепел, сдунет. Потом сунет пустую в рот, закусит крупными, желтыми от табака зубами, а она, трубка, глядишь, сызнова валится из удивленно–раскрытых, запекшихся губ.
Все на нем было прежнее, на Беженце: холстяная прелая рубаха, поверх ее домотканая, без ворота, нездешняя распахнутая одежина, зимой и летом, как водится, одним цветом; на коротких худых ногах шерстяные толстые онучи, что голенища от валенок, и разбитые просторные лапти. А сам он как будто немного другой, нет, порядочно другой, ошеломленный, торопливо–неловкий, словно изрядно хвативший самогонки, непроспавшийся.
— Добре робить, пировати в дома… Трошки скучився, —стеснительно заговорил он, как всегда, про одно и то же и почти одними и теми же словами. — У нас, пид Зборовом, зимли дюже богато. Очи повылазят, колы ззираются люди на ту милу стороночку, краив ее нема… Як смалец, зимля, бесперестану родити це молода жинка. Не вырыте? Кажите, брешу?.. Маты божа, та ж у мине самого який кус зимли, ого–го, подивитыся! Смалец, кулеш исты, така зимличечка. У мине кукрудза, пишеница драганиста, выше пазухи… У мине к–ха…
Он поперхнулся, поднял трубку и, мучительно улыбаясь, заглядывал робко мужикам в глаза. Те молча отворачивались, многие принимались смотреть себе под ноги.
Всем было неловко, даже ребятам. Бедностыо‑то ведь никто не хвастается. Каждому хочется до смерти хоть на словах, в похвальбе быть справным хозяином. Но давно знали в селе (разболтала Беженка, жинка Трофима, уж такой у нее, говоруньи, был характер), что Трофим про себя врет, сказки рассказывает, никакой он не пан–русин, с богачами–разбогачами рядом в церкви не молился, на паперти дверь плечом подпирал, батрак. Слушать россказни, небылицы, притворяться, что верят, народу не хотелось, надоело. Да и спорить нехорошо: обидишь человека, бог с ним. И оттого было неловко, и, наверное, больше всех самому Трофиму.