Читать «Открытие мира» онлайн - страница 902
Василий Александрович Смирнов
Они стояли и слушали, пока соловей не смолк насовсем.
— Пташка серенька, маленька, а смотри, скоко у нее доброй радости, — пробормотал, вздыхая, пастух. — Людям бы у нее поучиться жить этак‑то, у пташки…
Перебираясь через Гремец, Евсей Борисыч кивнул на темные, кулаками, нераспустившиеся бутоны кувшинки, утонувшие в омуте, и показал ребятам на зеленые ладошки, всплывшие поверх воды.
— К вёдру, к теплу протянула ручонки‑то, — ласково сказал он.
— Кувшинка? Неужто понимает? — не поверил Володька. Да и Шурка с Катькой тоже засомневались. Один Колька был заодно с отцом.
— Еще ка–ак, почище нас чует, — важно ответил он. — Правда, тять?
— Правда. К холоду, не увидишь, попрячет ручонки загодя в воду, там теплее, на самое дно, родимая, уйдет, — сказал, улыбаясь в бороду, Евсей Борисыч Сморчок. — Ну, а коли высунула ладошки, сей огурцы, не ошибешься, травка–муравка… Ённый цветок, белячок, поди, видали, к ненастью тоже в воду прячется. Она, ненаглядная красотка, здорово чуткая, и не поверишь, кувшинка‑то.
Пастух зашипел на Растрепу и сына, когда они, наклонясь к воде, балуясь, хотели сорвать себе по листочку, чтобы завести по лишней, третьей ладошке…
А Шурка чуял перемену в людях, как кувшинка погоду. Мужики, конечно, не переставали жалиться и пугаться, робели нового, боялись, не хотели ничему и никому верить, кроме как себе, сердились и спорили, даже ругались, но он, Шурка, почему‑то теперь перестал вовсе обращать на это внимание, как‑то не замечал худого. Он видел и слышал вокруг себя одно хорошее, то самое, что было ему по душе и сердцу, по их соловьиной песне, беспрестанно лившейся и никому не слышной, кроме него, песне с лешевой дудкой, кукушкиным перелетом и россыпью, с серебряной паутинкой, которая никогда не рвется.
Как‑то по–другому, по–новому все открывались люди в работе, разговорах, в поступках. И не только те, что приметились и волновали давно, с тех пор как скинули в Питере царя и пролетела вихрем по шоссейке со станции в уездный город тройка с солдатами и красным, парусившим сзади саней флагом. Удивляли и радовали не одни самые близкие, как батя и мамка, как дядя Родя, свалившийся точно с неба и перевернувший все окрест за один день, и не только пастух Сморчок, ставший вдруг Евсеем Борисовичем Захаровым, а Сморчиха с исплаканным лицом — развеселой говоруньей Любовью Алексеевной, или выздоровевший от сумасшествия, но по–прежнему бешеный и непонятный Катькин отец, прятавшийся неизвестно где от суда. И даже не те особенные люди, подобно Никите Аладьину и свету и солнышку Григорию Евгеньевичу, пришедшему наконец поглядеть–полюбоваться на общую работу на барском пустыре и пожелавшему народу труда на пользу. Удивляли и радовали совсем обыкновенные мужики и бабы, которые прежде, по отдельности, вовсе почти и не замечались, потому что как‑то мало чем отличались друг от дружки. Сейчас они не только обрели незаметно новое, общее для всех — как бы распрямились, свободно вздохнули (иные осмелели больше, чем надобно), — но и показывали еще свое, отличное от других и опять‑таки новое, приятное, может быть, даже самое дорогое.