Читать «Записки репортера» онлайн - страница 52
Игорь Николаевич Свинаренко
Однажды на рассвете, когда со стороны немцев началась беспорядочная стрельба, один красноармеец совершил самострел: ранил себя в ногу. Чтобы не обнаружили, он закрыл ногу куском коры, содранной с елки. Винтовку он привязал к дереву проволокой, а другим концом – за спусковой крючок. Потянул за винтовку, и последовал выстрел. Мне сразу сообщили мои пулеметчики, я прибежал к месту происшествия. Сразу все стало ясно. Кора, которую он привязал к ноге, была пробита пулей. Рядом валялась винтовка, к курку все еще была привязана проволока (где он только ее достал на передовой?). Пулей пробита кора, которой он обмотал ногу. Где он проволоку только взял, которая была к курку привязана? Он ничего не успел отвязать, трус, он же боялся. Как выстрелил – сразу винтовку бросил, даже патронник не открыл, и гильза была там.
Самострел лежал и истекал кровью. Никто из бойцов не хотел его перевязывать. Они хотели его добить на месте. Я закричал:
– Вы что делаете?
– Да вот, гад такой!
– Подождите, на это есть трибунал.
Я приказал раненого перевязать и вызвал начальника особого отдела, командира и политрука 3-й роты.
Этот боец, самострел, был уральский крестьянин, здоровенный парень. Он все время ходил грустный, еще с того времени, как при формировании проходили учебные стрельбы, и то он тогда уже… был в угнетенном состоянии. Он растерялся: еще до фронта не доехал, а уже переживал это дело! Его даже комиссар батальона спрашивал – почему ты так ведешь себя? А шахтеры не грустили. Они привыкли в тяжелых условиях работать, вот почему они такие.
Собрались все. Политрук только сказал ему: я ж тебе говорил… Он его убеждал раньше, что не надо бояться.
Решено было расстрелять самострела как изменника Родины. Тут же, сразу. Приказали ему самому выкопать яму, но он не мог копать, он был белый – такой делается человек перед расстрелом. Он уже мертвый, когда его расстреливают. Яму ему выкопали. На краю могилы он сидел, стоять не мог: на одной ноге не устоишь. Он уже неживой был, он уже был убитый морально. Тут же и боль. Он уже как немой был. Молчал, ничего не говорил, растерянный такой. Возле ямы, его там же и израсходовали: начальник особого отдела и с ним бойцы, двое, с автоматами, дали каждый очередь. Тот и завалился, прямо так, в шинели, как был.
И жаль бы его – ну чего ж ты, дурак? И мы ж так переживали, в нас же тоже стреляли. Он думал, что ранит себя, его отправят в госпиталь, потом в тыл, а там домой попадет. Но это ж все равно б обнаружили это дело! Даже если пуля насквозь пройдет, по ее действию все равно видно, чья она была. Немецкая пуля тупая, а наша острая, наша разрывает больше. Тут же ясное дело, на месте преступления, из какой винтовки стреляли.
Второй случай. Два бойца, оба татары, прострелили друг другу руки. По заключению врача установлено, что стреляли с близкого расстояния, так как возле ран находился порох. По приговору трибунала оба были расстреляны перед строем как трусы и изменники. Тогда и в тылу что-то было, тогда обкомы ихние разогнали, а раньше были татарские. Они, наверное, письма получали. Не хотели воевать, какая-то тайная агитация между ними, видно, была. Они тогда вспоминали Чингисхана, Батыя, своих вождей. И даже носили некоторые эти – медальончики с Чингисханом.
…Мне рассказали, что в батальоне произошло ЧП – во время перестрелки перебежал к немцам боец-татарин Басиров, находившийся в боевом охранении. И теперь за потерю бдительности командира Карпова будет судить трибунал. Ясно, что пустят в расход. Карпов был хороший, дисциплинированный командир, преданный нашей Родине. Знал я его с самого начала формирования дивизии. Я вспомнил, как месяц тому назад, проверяя ночью боевое охранение, я задержал Басирова при попытке совершить перебежку – он был без винтовки, – доставил его в штаб батальона и сдал особистам. Они его допросили и почему-то выпустили. Так что они виноваты, а не комвзвода. Почему тогда Басирова отпустили, а теперь Карпова обвиняют в потере бдительности? Я сказал – проверьте, ребята, что такое. Разобрались, и Карпов был освобожден из-под ареста. Этот случай разбирался потом на партсобрании полка, и виновники были наказаны за проявленную беспринципность при допросе Басирова.
…В обороне от скуки наши кричали немцам:
– Фриц вшивый! Ганс!
А те кричат в ответ:
– Иван, ты дурак!
Приходят ко мне бойцы:
– Товарищ командир, немец тебя ругает!
– Идите вы! – говорю.
А немцы дальше кричат через рупор:
– Иван! Ты дурак!
Потом кто-то обидится, они или наши, и начинается перестрелка. Смотришь, кого-нибудь ранили.
– А что ж вы, зачем трогаете их? Иван таки дурак…
…Летом мы освободили один городок, где был немецкий госпиталь. Мы осмотрели немецкое кладбище, где они хоронили своих убитых и умерших от ран: сотни могил с березовыми крестами, и на каждом кресте – каска. На некоторых были надписи «Только вперед!». Городок немцы перед уходом сожгли. Возле разрушенной школы валялись тетради и учебники. Жители рассказывали нам, что фашисты бросали гранаты в погреба, где люди прятались во время боя.
…Участок, где мы должны были совершить бросок на лыжах, был заминирован немцами и обстреливался из минометов и противотанковых орудий. Прорваться к немецким траншеям не удалось, бой продолжался дотемна. В нашем пулеметном взводе было два убитых и три раненых.
Оттуда вели обстрел с орудий, и ко мне приполз солдат. В руках у него оторванная человеческая голова, вся в крови. Протягивает мне.
– Ты что? – спрашиваю.
– А вот Остроушко голову отрезало, снарядом.
– Давай быстро, видишь, там воронка от снаряда? Положи туда ее.
Потом нас отвели километра за два, привезли питание: сухари, мясо в котле наварено… Но мы такого насмотрелись, что мясо редко кто мог взять в рот, противно было. И я вот выпил кружку четырехсот граммовую спирта-сырца, и давай сухари грызть. Какое там мясо…
В этом бою участвовал и мой брат Андрей, он служил тогда в подразделении стрелковой части, что стояла на правом нашем фланге. Но об этом я узнал только при встрече с ним уже после ранения. Ранило его так. Они поставили пулеметы под большими елками и били из-под них. Так их накрыли снарядами. Так же нельзя, сосна – это ж ориентир. А надо так: если пострелял из пулемета, не сиди на месте, знай, все равно тебя наметят. По звуку узнавали. Я послал людей: а ну-ка давайте посмотрите, там пулеметчиков разбили, может, что у них есть. Так оттуда принесли несколько сухарей, нашли там. Это называлось мародерство, конечно. Нельзя так: тут бой идет, а мы тащим сухари! Да ведь люди голодные.
…Нам нужно было преодолеть расстояние около километра – по открытой местности, под огнем немецкой артиллерии. Мы быстро перебрались через бруствер и поползли по-пластунски. Нас прикрывала наша батарея, она била прямой наводкой. Ракеты освещали местность, и нас, наверное, было хорошо видно. Как только рядом падала ракета, ее засыпали снегом, тушили и продвигались дальше вперед. Стали перебегать, метров так по 60. Убило одного нашего, прямой наводкой снаряд попал. Трудно было поднять бойцов для перебежки по направлению к немецким траншеям. Солдаты не поднимаются. Командир отделения Адамчук Иван, который заменил погибшего комвзвода, поднялся и подал команду: «За Родину, за Сталина, вперед!» И тут же был убит немецкой пулей.
Во время перебежки меня и задело: мина минометная. Подкинуло меня, опекло все, руку отбило. Помню, в сознании промелькнула мысль: «Ну все, конец Ивану!» Не помню, сколько времени я лежал до этого и думал – почему я еще живу?
…Меня повезли два солдата волокушей. А пулеметы бьют. Черт-те что делалось. А нога ж болит! Мне казалось, что каждая трассирующая пуля летит в мою раненую ногу. Но я быстро преодолел страх, который перешел в ненависть к фашистским захватчикам и в обиду на себя, что мои товарищи в бою; а я вышел из строя – возможно, навсегда.
…У меня было тяжелое ранение: раздроблена ступня левой ноги и расколота пяточная кость, перелом обеих голеней, ожог лица. Я находился в тяжелом состоянии. Я временно потерял память и в беспамятстве, мне рассказали потом, два дня кричал: «Вперед, за мной!» – и матом. Ругался здорово и кричал, пока в чувство не пришел. Да и потом, бывало, ночью другой раз как приснится про бой, так аж страшно.
– Выпить вино и съесть то, что просили! Я приказываю!
Выпил он вина – и я выпил. И съел яблоко. Медсестре он приказал, чтоб перед едой давали мне по стопке вина или водки.
И вот как утро, надо завтракать – кормили хорошо, – стопочку приносят. Выпил – хорошо!
А как-то консервированной крови моей группы не оказалось, тогда вызвали донора – молодую девушку-комсомолку, и она согласилась дать мне свою кровью. Я отказывался: зачем ее мучить? Но она категорически настаивала, и мне пришлось согласиться. Она оставила мне свой адрес, но он затерялся потом в переездах, а вспомнить не смог. И не смог еще раз поблагодарить ее письменно за благородный поступок.
Это написал, чтобы знали, какое чуткое внимание было к раненым.
Ранение я получил 25.12.1942, и Новый, 43-й, год пришлось встречать в полевом госпитале. Там же со мной рядом находились два пулеметчика-уральца из моего бывшего взвода и много бойцов из лыжного батальона нашей 166-й дивизии. К нам в госпиталь прислали из дивизии делегацию с поздравлением. Прибывшая из нашего медсанбата медсестра спела несколько фронтовых песен, «Землянку» и другие. Некоторые из раненых бойцов и командиров плакали навзрыд.
…Когда подошел состав и началась погрузка, появились немецкие самолеты, началась бомбежка. Все легкораненые, кто мог двигаться, выбежали в укрытие, а лежачие остались на носилках – в том числе и я. Мне неоднократно приходилось бывать под бомбежкой и обстрелами, и я никогда не испытывал страха. Но в тот раз было как-то жутко! В беспомощном состоянии, в закрытом помещении, а кругом рвутся бомбы, осколки залетают в окна. Особенно страшно стало тогда, когда воздушной волной от взрыва выбило дверь и разрушило стену. Все затихли, ожидая конца… С нами была медсестра, она не бросила нас и оставалась рядом все время, пока продолжалась бомбежка. Она успокаивала нас, говорила, что немцы бомбят эшелоны, а станционный домишко им не нужен.
После отбоя, когда зенитки отогнали немецкие самолеты, раненых быстро погрузили в вагоны. Привезли нас в Вышний Волочек. Привезли в госпиталь, он размещался в школе. Положили в углу на носилках, шинелью накрыли. Лежу, ожидаю в очереди. Подходит ко мне кто-то и говорит:
– Вы не в этот госпиталь попали!
Ты представь себе…
– Вас в другой надо.
– Да куда ж мне в таком виде в метель?
– Ничего не знаю.
Я говорю:
– Никуда не поеду.
И достал пистолет, он у меня как был, так и остался. Думаю: если что – убью. Ну, потом главный пришел врач:
– В чем дело? – Врач посмотрел на пистолет: – Придется сдать.
Забрали у меня пистолет, но оставили в этом госпитале. Меня поместили в палату «газовиков»: дежурный врач предполагал, что у меня гангрена, так как нога посинела и распухла. В палате нас было шестеро, двое из них за ночь умерли… Пролежал я в том госпитале несколько месяцев, а потом уже перевели меня в Москву. Во время следования эшелона, при подходе к разрушенной станции Клин, появились немецкие самолеты, начали сбрасывать бомбы и стрелять из пулеметов по вагонам. В нашем вагоне два человека были убиты и один вторично ранен. Зенитчики открыли огонь. Мы не видели, что делалось вокруг, почувствовали только, что машинист дал задний ход и отвел эшелон от станции.
В Москву приехали утром.
Из вагонов нас выгружали на Казанском вокзале. Выносят на носилках. Шинели у нас те, что были в траншеях, в глине. Народу собралось, москвичи плачут, смотрят на нас. Жаль им, понимаешь. Потом привезли нас в Академию имени Фрунзе. Там три этажа из восьми заняли под госпиталь, первые три, а то выше носить же – не наносишься. Пока везли, простудился, чиряк был на заду. Попросил у сестры ваты. Так я сделал такой как бы бублик и надел, наложил его. В Москве старушка медсестра, говорю ей – я не могу, чиряк, простуда. Она – сейчас. Помазала мазью какой-то – как защемило! А потом вторично помазала. И прошло. А то ж невозможно!
В Москве начали нас купать, нога в гипсе, я боялся, чтоб не размочили, а они обмотали как-то клеенкой. Искупали, побрили. И дали нам пищу. Белого хлеба по куску, по котлетке, еще что-то. И по пачке папирос «Ракета». Мест нет, меня определили в вестибюле на первом этаже – громадном, красивом. Постель была чистая и удобная.
Лежишь, покуриваешь. Впервые за все это время я почувствовал себя спокойно. Не было слышно ни самолетов, ни взрывов. Врачи, медсестры и няни проявляли к нам самое чуткое и дружественное отношение. Следует отметить, что медслужба находилась на высоком уровне на всем пути следования – начиная от фронтовых санитаров, которые под взрывами и пулеметным огнем, не щадя своей жизни, оказывали необходимую помощь.
Питание там было раз в день, – черного хлебца 600 грамм, сахару нет, давали или две сливы сухих, или алычи. А тут надо поправляться! Все-таки и кровью истек, и все. Я дал медсестре полевую книжку, написал доверенность, она получила деньги, купила буханку хлеба черного, огурцов, принесла нам. Братия ж голодная – давай! – и поели все.
Там мне сделали операцию на левой раненой ноге и левой руке, которая была контужена. Операция шла под местным наркозом. Сделали укол в позвонок, запустили туда новокаину, разрезали пятку и вырубили кусок кости и наростки окрепшего хряща. Почти не чувствовал боли, но сильно было слышно стук и отдачу ударов деревянного молотка по долоту, которым производили обрубку.
…Рана зажила, я начал подыматься и учиться ходить на костылях. Наступать ногой было опасно, кости только начали срастаться. Но боли не утихали: ступня, пяточная кость и голень были сломаны, нервы повреждены. Нога оставалась синей и отекшей, кровь проходила плохо.
…В феврале 1944-го из госпиталя я выписался с инвалидностью первой группы. К тому времени я получил уже известие, что семья моя осталась в живых и находится в тяжелом материальном положении.
Я оформил все свои дела и заехал еще в село Чебаркуль, где жила семья пулеметчика из моего взвода. Долго с ними беседовали, меня все спрашивали – как там их Кирюшка, жив ли? Был я с ним вместе в последнем бою, а после ранения его не видел. Мать Кирилла занималась домашними делами, а жена работала в детсадике. У нее был сын-подросток, он провожал меня на станцию и сидел возле меня до прибытия поезда. Во время беседы он заплакал горько и рассказал, что ему очень обидно – отец сражается на фронте с фашистами, а мать связалась с шофером, который у них живет на квартире, спит с ним. Бабушка ругает ее, а мальчику запретила писать об этом отцу: жив останется – придет, и сами разберутся. Такое дело приходит на баб иногда… Я ему:
– Да, верно, не пиши, это правильно бабка сказала. Это тяжело ему будет.
Так что я подтвердил, что это правильно. Что ж он может сделать? Ничего ж не сделает… А настроение какое у человека будет?
…Прибыл я в Макеевку (домой) в конце февраля 1944 года. Семья моя во время моего появления находилась в крайне тяжелом положении. Топить нечем, в квартире холодно, жена болела. Дети полураздетые, тощие от недоедания. Их было четверо. Почти все, что было у семьи из вещей, пошло на менку, а остальное забрали немцы при обыске.
Я привез с собой две пачки концентрата из пшена и с килограмм хлеба. Мать сварила похлебку из концентрата с добавкой кукурузной сечки в большой кастрюле. Я перепугался, когда глянул, как они на кукурузную кашу кинулись. Все это было моментально съедено. Ребята ж голодные как собаки. А у меня ж еще деньги были на полевой книжке. На следующий день пошли с дочкой Раей на базар. А там буханка хлеба стоила 140 рублей, кило сала 300 рублей. И всех ловят – кто покупает, кто продает – и берут, паразиты, в милицию. Я хожу, наблюдаю, а дочка торгует. Я ж на костылях, нести не мог, и обратно так Рая несет хлеб, сало. Вечером детям даю хлеба по куску, сала, накрошу цибулю. И спать. Тогда как попало спали: кто под кроватью, кто где.
После моего приезда домой, через несколько дней, мы, женой поехали в Днепропетровскую область, в село недалеко от станции Пятихатки, чтобы выменять продуктов. Собрали все, что имелось еще из пожитков, да начальник ОРСа дал еще несколько метров материи, но за эти пожитки много не удалось выменять, пришлось отдать еще и бритву. Бритву променял, бриться нечем. Потом еще гимнастерку снял с себя и белье. Остался в бушлате теплом на голое тело.
С нами была тогда и моя свояченица – старшая сестра жены Настя. Мы остановились у одной молодой хозяйки. Жена и свояченица копали с ней огород, а я сидел в хате и чистил кукурузу – выдирал зерна из кочанов. За этот наш труд получили картошки, кукурузы и пшеницы. С этим багажом, что наменяли и заработали, особенно трудно было с погрузкой в товарный вагон. Нам повезло – как раз эшелон порожняком следовал в Донецк. Погрузить помог красноармеец, а до станции довез мужик на коровах за плату.
Был вечер, на станции на всех путях стояли воинские эшелоны, которые следовали к фронту. И тут налетели немецкие самолеты, стали сбрасывать в беспорядке бомбы. Десятки зениток открыли по самолетам шквальный огонь. Перепалка эта длилась около часа в сплошной темноте – станция была затемнена. Я стоял и думал: «А что, если вдруг угодит бомба в вагон? Мы можем оба погибнуть, а что тогда дети будут делать сами? Продукты и деньги у них на исходе, а мы в пути уже десятый день…» Я хотел предложить жене, чтобы кто-то из нас ушел из вагона подальше, так хоть кто-то из нас останется в живых. Но потом передумал – и не стал этого говорить. До конца бомбежки мы вместе оставались в вагоне. Самолеты отбомбились и ушли.
Доехали домой благополучно, харчей подвезли, пшеницы, кукурузы, картошки и других продуктов, на первый случай семья была обеспечена питанием. Начали мы и выпекать. Такая терка была, из железа сделанная. Перемалывали два раза, муку делали. Спечем хлеб, несем на базар. Рая носит, а я наблюдаю. 140 рублей буханка, и нарасхват.
А потом дали хлебные карточки.
И зажили мы!