Читать «Суворовец Соболев, встать в строй!» онлайн - страница 45

Феликс Васильевич Маляренко

Санька слышал это, когда командир роты разговаривал со старшиной. Старшина сначала молчал, а потом сказал резко и неожиданно:

— Так мамки-то рядом нету. Некому в подол плакаться. Там, дома, он все свои слёзы в мамкин подол сольёт. А подол тряпичный, всё примет. А здесь куда ему плакаться-то – в подушку, а что в подушку не успел-то, то и выжать не сложно-то, ежели разжалобить. А выжимать среди своих-то нельзя, там быстро застыдят. А в преподавательской, канцелярии или у меня, в каптёрке, здесь можно. Никто не увидит, да и не поругает. Слёзы не простые, а выдавленные командиром. Тогда и свои не засмеют, и пожалеют, и посочувствуют. Я, если приходят ко мне, и вижу, что хотят поплакаться, не гоню. Пусть слёзу выгонит, пусть утрётся – ветоши в каптёрке на тысячу носов хватит, пока все слёзы до одной не оставит, не пущу. И ему легче, и у меня на душе камня нет.

— Так-то оно так, — спокойно говорил командир роты. – Но они шинели надели, ведь у них распорядок, и каждая минута расписана. И за каждую минуту мы отвечаем. И мы отвечаем за то, чтобы они учились, и спортом занимались, и в нарядах стояли, и на парадах ходили, и не простуживались, и в бане мылись, ещё и казарму и территорию убирали. А что на пятиклассника из нашей седьмой роты, что на одиннадцатиклассника из первой – нагрузка одна и та же. И готовим мы их не на гражданку, где оттрубил свою смену и домой, к жене, к телевизору, а к офицерской круглосуточной службе. Я здесь круглосуточно бываю, и вы. Так какие могут быть слёзы? Некогда их утирать.

Санька стоял тогда у тумбочки в наряде и слушал этот разговор. Тогда и командир роты и старшина называли друг друга не по-военному: товарищ майор, товарищ старшина, а Константин Тимофеевич и Валентин Серафимович.

Доносившиеся из спальни слова разжалобили его. Он вспомнил маму, от которой долго не было письма, а полученное накануне ещё сильнее обеспокоило его.

Мама сообщала, что заболел дедушка. Написала немного, но на душе стало тяжело. Дедушку было жалко. Огромный, широкий, лысый, он всю жизнь с молотком в руках плющил, гнул раскалённое железо и вдруг оказался на пенсии. В свои пятьдесят он сидел на завалинке и не знал, куда деть прокалённые руки, почти ничего не знавшие, кроме молота. Вначале войны дед попал в окружение и, выйдя из него, был ранен в первом же бою. После ранения дед продолжал воевать по своему жизненному призванию, набивая подковы лёгким кавалерийским лошадям. А теперь, на пенсии, ему разрешили только работать два месяца в году. Тогда в первый же день он принаряжался в белую рубашку, бабка собирала ему обед в сумку, и он шёл в родную артель, где опять махал молотом и, отработав положенный срок, печально покидал родную кузницу.

Иногда вдоволь натосковавшись, он вновь приходил в свой цех, но новый молодой начальник приказал его не пускать, предварительно объяснив следующее: