Читать «Ф. М. Достоевский: писатель, мыслитель, провидец. Сборник статей» онлайн - страница 32
Коллектив авторов
Герой «из подполья» был ценен Достоевскому тем, что в нем он высказал свои самые заветные и фундаментальные представления о человеке, о человеке вообще и о русском человеке в особенности. Говоря языком средневековой философии, антропология Достоевского принципиально волюнтаристична. Определяющим началом в человеке, в его поступках писатель считает волю. В том была – и осталась! – непреходящая оригинальность взглядов и героев Достоевского, что во время, когда европейская культура все более соблазнялась успехами научного знания как в естествознании, так и в познании общества, когда пропаганда социалистических идей все более подавалась как результат научного изучения истории, как «научный социализм», Достоевский и философски, и как писатель отстаивал концепцию человека, центрированную на понятии воли. Он спорил здесь со всей традицией Просвещения, с французскими энциклопедистами, с родоначальниками социализма, а на русской почве – с кумирами общественного сознания 1860-х – 70-х годов: Чернышевским, Добролюбовым, Писаревым. В частности, если представители теории «разумного эгоизма», выдуманной Чернышевским, доказывали, что человек, просвещенный знанием законов исторического развития, сам, без всякого принуждения, на чисто разумных основаниях откажется от эксплуатации ближнего, от причинения ему зла, откажется от прежней порочной жизни и будет честно трудиться ради общей пользы и благосостояния, то Достоевский настойчиво доказывал, что подобные взгляды есть в высшей степени наивное и поверхностное представление о человеке. Герой «Записок из подполья» беспощадно, порой до карикатурности критикует эти просвещенческие мифы. Он доказывает, что никакими сияющими перспективами социализма человеческую свободную волю «не заговорить», что никакие призывы к благоразумию не смогут перевесить фундаментальную ценность человеческой свободы и волю, желания поступать из свободы. Критикуя утопию общества, построенного на основе науки и благоразумия, он пишет: «Тогда-то, – это все вы говорите, – настанут новые экономические отношения, совсем уж готовые и тоже вычисленные с математическою точностию… Тогда выстроится хрустальный дворец… (но – В.К.) Ведь я, например, нисколько не удивлюсь, если вдруг ни с того ни с сего среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой-нибудь джентльмен с неблагородной или, лучше сказать, с ретроградной и насмешливою физиономией, упрет руки в бока и скажет нам всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с тою целью, чтоб все эти логарифмы отправились к черту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить! Это бы еще ничего, но обидно то, что непременно последователей найдет: так человек устроен. И все это от самой пустейшей причины, о которой бы, кажется, и упоминать не стоит: именно от того, что человек всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода; хотеть же можно и против собственной выгоды, а иногда и положительно должно…» Подобное эксцентричное противопоставление разума и воли нуждается, конечно, в объяснении. Почему же столь неразумное гнушение разумом, человеческой выгодой, расчетом? Достоевский считал, что причина, породившая «человека из подполья», – быстрота и насильственность Петровских реформ и связанных с ними социальных трансформаций. Старые начала, православные начала Московской Руси, были изгнаны, а новые, западноевропейские, усвоены наспех и поверхностно. Традиции разумного, целесообразного, цивилизованного устройства общества не стали еще общепринятыми, а вера уже ослабла, и… явился человек из подполья. «Причина подполья, – пишет Достоевский в черновиках к роману «Подросток», – уничтожение веры в общие правила. “Нет ничего святого”. Недоконченные люди (вследствие Петровск<ой> реформы вообще)…»