Читать «Повесть о прекрасной Отикубо. Записки у изголовья. Записки из кельи (сборник)» онлайн - страница 290

Сэй-Сёнагон

Вот какова горечь жизни в этом мире, вся непрочность и ненадежность и нас самих, и наших жилищ. А сколько страданий выпадает на долю нашего сердца в зависимости от отдельных обстоятельств, в соответствии с положением каждого – этого и не перечесть!

Вот люди, которые сами по себе не пользуются влиянием и живут под крылом у могущественных домов: случится у них большая радость – они не смеют громко смеяться; когда же у них грустно на сердце – они не могут рыдать вслух; что бы они ни делали, они неспокойны. Как бы они ни поступали, они страшатся, дрожат. Совсем, что воробьи вблизи гнезда коршуна!

Вот люди, которые сами бедняки и живут по соседству с домом богатых: каждое утро уходят они, каждый вечер приходят, крадучись, так как стыдятся своего неприглядного вида. Посмотришь, как их жены и дети, все домочадцы завидуют этим богатым; послушаешь, как те из богатого дома их не ставят ни во что, – и вся душа поднимается и ни на мгновенье не приходит в покой!

Вот люди, что живут в городской тесноте: приключится вблизи их пожар – не избежать беды и им; а вот люди, что живут на окраинах: в сношениях с городом у них так много неудобств; к тому же постоянно случаются нападения воров и разбойников.

У кого могущество – тот и жаден; кто одинок – того презирают; у кого богатство – тот всего боится; кто беден – у того столько горя; на поддержке других сам – раб этих других; привяжешься к кому-нибудь – сердце будет полонено любовью; будешь поступать как все – самому радости не будет; не будешь поступать как все – будешь похож на безумца. Где же поселиться, каким делом заняться, чтобы хоть на миг найти место своему телу, чтобы хоть на мгновенье обрести покой для своей души?

Раздел второй

I

Вот и я сам… Бабка моя с отцовской стороны передала мне по наследству дом, и долго я жил в нем, но потом судьба моя переменилась, меня постигла неудача, потерял я очень много всего, и поэтому был больше уже не в силах оставаться там же; и вот, имея уже за тридцать лет, я от всего сердца сплел себе простую хижину.

По сравнению с моим прежним жилищем эта хижина равнялась всего одной десятой его части: я выстроил помещение только для одного себя, за постройку же дома по-настоящему и не принимался. Ограду кое-как устроил из глины, ворота же поставить не хватило средств.

Взяв взамен столбов бамбуковые жерди, я устроил сарай для колесницы.

Всякий раз, как только шел снег или дул сильный ветер, бывало далеко не безопасно. Самое место было неподалеку от реки, отчего всегда существовала угроза наводнения, да и страх от разбойников был не мал.

И вот, переживая этот чуждый сердцу мир, заставлял страдать я свою душу тридцать с лишком лет. За это время испытал я много превратностей судьбы и само собою постиг, как ничтожна вся наша жизнь. Поэтому, встречая свою пятидесятую весну, ушел я из дому совсем и отвратился от суетного мира.

С самого начала я не имел ни жены, ни детей, так что не было таких близких мне людей, которых тяжело было бы покинуть. Не было у меня также ни чинов, ни наград; на чем же я мог, в таком случае, остановить свою привязанность? И так уже без толку сколько весен и осеней провел я в облаках горы Охараяма!

И вот теперь шестидесятилетняя роса, готовая вот-вот уже исчезнуть, вновь устроила себе приют на кончике листка. Совсем как строит себе приют на ночь одну охотник; как свивает себе кокон старый шелковичный червь.

По сравнению с жилищем в средний период моей жизни это новое не будет равно даже одной сотой его части.

Меж тем годы все клонятся к закату, мое жилище с каждым годом становится тесней. На этот раз мой домик совсем уж необычен: площадью едва в квадратную будет сажень, вышиной же футов в семь, не больше. Так как места я не выбирал особо, то и не строил, избрав себе ту точку, что была по приметам хороша. Из земли воздвиг я стены, покрыл простою кровлей, на местах пазов прикрепил металлические скрепы. Случись не по душе что, чтоб можно было с легкостью в другое место все перенести. И даже если бы все заново строить мне пришлось, хлопот не так уж много было бы: всей поклажи – едва два воза будет; вознице – плата за труды, и более расходов никаких.

II

Теперь, сокрыв стопы свои в глуши гор Хинояма, на южной стороне жилища я построил легкий навес от солнца и настлал там настилку из бамбука, на западе которой устроил полку для воды священной. В хижине самой у западной стены установил изображение Амида, и, когда я наблюдал на нем лучи клонящегося солнца, мне представлялось, что этот свет с его чела. На половинках той занавески, что была пред ним, я прикрепил изображение Фугэн и рядом с ним Фудо. Над северной перегородкой устроил маленькую полку и поставил там три иль четыре шкатулочки плетеных из черной кожи; вложил туда собрание стихов, музыкальных пьес, сборник Одзёёсю, а подле поставил по инструменту – кото и бива. Были это – оригото и цугибива. У восточной стороны настлал подстилку из стеблей папоротника, расстелил рогожу из соломы, и – вот оно, мое ночное ложе. В восточной же стене проделал я окно, тут же рядом поставил столик для письма. У изголовья стояла жаровня для углей. Ее я приспособил для топки хворостом. Заняв местечко к северу от хижины, его обнес редким низеньким плетнем, и – вот он, садик мой. Здесь я садил различные лекарственные травы. Вот каков был внешний вид моей непрочной хижины.

Если описать картину всей той местности, то к югу был уставлен водосток, и, сложив из камней водоем, я собирал себе там воду. Деревья росли у самого навеса кровли, отчего собирание хвороста для топлива было делом не тяжелым.

Звалось это место – гора Тояма.

Вечно зеленый плющ скрывал собой все следы. Долины густо поросли деревьями. Однако запад – тот был открыт. И это не могло не навевать особых мыслей…

Весной – глядишь на волны глициний… Словно лиловые облака, они заполняют собой весь запад.

Летом – слушаешь кукушку… Всякий раз, как перекликаешься с нею, как будто заключаешь уговор о встрече там, на горных тропах в стране потусторонней.

Осенью – весь слух заполняют голоса цикад… И кажется: не плачут ли они об этом непрочном и пустом, как скорлупа цикады, мире?

Зимой – любуешься на снег… Его скопленье, его таянье – все это так похоже на наши прегрешенья!

Когда молитва на ум нейдет иль из чтенья книг священных ничего не получается, я отдыхаю, пребывая в полном бездействии. Нет того, кто мог бы в этом мне помешать; нет и спутника такого, которого должно было бы стыдиться.

Обет молчания я на себя особо не накладывал, но, живя один, я невольно соблюдаю и «чистоту уст». Блюсти все заповеди во чтобы то ни стало я вовсе не пытался, но раз обстановки, способствующей их нарушению, нет, в чем же я их нарушу?

По утрам, отдавшись весь тем «светлым волнам, что идут вслед за ладьей», я вдаль гляжу на лодки, плывущие взад и вперед у Оканоя, и настроенье заимствую у Мансями.

Вечером, когда ветер заставляет листву в плющах звучать, устремляюсь думой к реке Дзинъё, – и подражаю мелодиям Гэн Тотоку.

Когда же волненье души еще сильнее, нередко в отзвук соснам вторю музыкой «Осенний ветер»; звучанью же воды в ответ играю «Ручеек текущий». Мое искусство – неумело. Но я не собираюсь услаждать слух других людей. Для себя играю я. Для себя пою. Питаю лишь свое собственное сердце.

И еще: у подножия горы стоит хижина из хвороста. То жилище стража этих гор. Живет там отрок. По временам приходит он сюда меня проведать. А то, когда мне скучно, я сам беру его своим товарищем, и мы вдвоем гуляем.

Ему – десять лет, мне – шестьдесят. Наши возрасты – различны, но в том, в чем сердце обретает утешение себе, мы с ним равны.

А то – нарву себе цветочков осоки, собираю ягоды брусники иль набирать начну картофель горный, рвать петрушку; то, спустившись вниз к полям, что у подножия горы, подбираю там упавшие колосья и вяжу из них снопы.

Если ясен день, взобравшись на вершину, гляжу вдаль – на небо своей родины, обозреваю издали горы Кобатаяма, селение Фусими, Тоба, Хацукаси. У красот природы собственников нет, отчего и нет никаких препятствий усладе сердца моего.

Когда ходить пешком нетрудно мне и мои стремления далеко заходят, иду я по хребту, перехожу через гору Сумияма, миную Касатори; а то – иду на богомолье в храм Ивама, направляюсь поклониться в храм Исияма. Иль, пересекая долину Авадзу, иду проведать то, что осталось от Сэмимару; переправившись же через реку Танаками, навещаю могилу славного Сарумару.

Обратною дорогой, смотря по времени года, – иль любуюсь вишней, иль ищу взором красный клен, иль срываю папоротник, иль подбираю плоды с дерев… И это все – то возлагаю на алтарь Будды, то оставляю в домике, как память.

Когда ночь тиха, при луне в окне вспоминаю с любовью своих прежних друзей; при криках же обезьян увлажняю слезами свой рукав. Светлячки в кустах издали путаются с огоньками рыбаков у острова Макиносима. Предрассветный дождь похож на бурю, сдувающую лист с дерев.

Когда слышу крики горных фазанов, в мысль мне приходит: «То не отец ли мой? не моя ли это мать?» Когда же олени с гор, уже привыкнув, подходят ко мне совсем близко, я чувствую, насколько я далек уже от мира.

А то, разведя сильнее тлеющий огонек, делаю его товарищем своего старческого бдения. Вокруг не такие уж страшные горы, но случается внимать с волнением и крикам сов, так что разным картинам в этих горах во всякое время года нет и конца. Тем более же для того, у кого мысли глубоки, у кого знания велики… для того этим только все не ограничивается!

III

Да! Когда я в самом начале селился здесь, я думал: «Ну, на время»… И так прошло уже целых пять лет. Моя легкая хижина стала немножко уже ветхой, на кровле образовался глубокий слой гнилой листвы, на ограде вырос мох. Когда приходится – случайно как-нибудь – прослышать о столице, я узнаю, как много благородных людей поумирало с той поры, как я сокрылся в этих горах. Про тех же, кто и в счет идти не может, трудно и узнать что-либо. А сколько таких домов, что погибли при частых пожарах! Выходит, что только мой временный приют… лишь в нем привольно и не знаешь беспокойств!

Пускай тесны его размеры, есть в нем ложе, чтоб ночь проспать; циновка есть, чтобы днем сидеть. Чтоб приютить лишь одного, его вполне хватает. Рак-отшельник любит раковинку небольшую; это потому, что он хорошо знает, кто он таков. Морской сокол живет на голых скалах; это потому, что он сторонится от людей. Вот так и я: мои желанья – только покой; мое наслажденье – отсутствие печали.

Вообще говоря, люди, когда строят жилища, обычно делают это вовсе не для себя: один строит для жены, детей и прочих домочадцев; другой строит для своих родных, друзей; третий строит господину, учителю, и строят даже для сокровищ, для лошадей, волов… Я же устроил теперь все это для себя; для других не строил. И это потому, что – так уже устроен свет – в моем этом положении нет людей, которые за мною шли бы; нет и слуг, к которым приходилось бы обращаться. Пусть и устроил бы я все просторнее, – кому приют давать мне, кого мне здесь селить?

Вот люди, что зовутся вашими друзьями: они чтут богатство, на первом месте ставят приятность в обращенье; они не любят тех, в ком есть подлинное чувство, прямота. – Нет ничего лучше, как своими друзьями делать музыку, луну, цветы!

Вот люди, что зовутся нашими слугами: они смотрят только, велика ль награда иль наказание для них; превыше всего прочего ставят обилие милостей со стороны господ. Любишь их, ласкаешь, и все же – покоя от забот ты не дождешься этим. – Нет ничего лучше, как своим слугою делать самого себя! Когда случится дело, что нужно совершить, обращаешься к самому себе. Пусть будет это и не так легко, все же это легче, чем служить другим, смотреть за тем, как и что другие! Когда есть куда идти, идешь сам лично. Хоть не легко бывает, все же лучше, чем заботить сердце мыслью о коне, седле иль волах и колеснице!

Теперь себя я разделил на части, и две службы они мне служат: руки – слуги, ноги – колесница, и угождают они моей душе.

Душа же знает страданье тела и, когда оно страдает, ему покой дает; когда же оно здорово, ему велит служить. Хоть и велит, но меру не превысит! Хоть дело на лад и не идет, душу не волнуешь!

А это хождение – всегда пешком, всегда в движенье… – Как это все питает жизнь! Зачем же зря в безделье пребывать? Утруждать других, заставлять страдать их – ведь это грех. Зачем же обращаться к чужим силам?

Точно так же и с одеждой, и с пищей: платье – из глициний, плащ – из пеньки: добуду их – и покрываю свое тело, цветы же осоки с равнин, плоды деревьев с гор, – их хватает, чтоб поддержать жизнь. И – этого довольно.

С людьми я не встречаюсь, почему мне и не приходится стыдиться и досадовать на свой внешний вид. Пища – скудна, но хоть и груба она, – мне она сладка на вкус. Вообще все это говорю я вовсе не для тех, кто счастлив и богат, а говорю лишь о себе одном: сличаю, что было со мной прежде и что есть теперь.

С тех пор, как я бежал от мира, как отринул все, что с телом связано, нет у меня ни зависти, ни беспокойства.

Жизнь свою вручив Провидению, я не гонюсь за ней и от нее не отвращаюсь.

Существо мое – что облачко, плывущее по небу: нет у него опоры, нет и недовольства. Вся радость существования достигает у меня предела у изголовья беззаботной дремы, а все желания жизни пребывают лишь в красотах сменяющихся времен года.

Все три мира – всего лишь одна душа! Душа – в тревоге, и кони, волы, все драгоценности уже ни к чему; палаты и хоромы уже больше нежеланны! Теперь же у меня уединенное существование, маленький шалаш; и я люблю их.

Когда случится мне заходить в столицу, мне стыдно, что я – нищий монах; но когда по возвращении я сижу здесь у себя, я сожалею о тех, кто так привержен к мирскому греху.

Если кто-нибудь усомнится в том, что здесь сказал я, пусть он посмотрит на участь рыб и птиц. Рыбе в воде не надоест. Не будешь рыбой, ее сердце – не понять! Птица стремится к лесу. Не будешь птицей, ее сердце – не понять! Совсем то же и с настроениями отшельника. Не прожив так, кто их поймет?