Читать «Говардс-Энд» онлайн - страница 17
Эдвард Морган Форстер
— Вероятно. Но это было удивительно. Когда подъехали Чарльз и тетя Джули, ругая друг друга на чем свет стоит, миссис Уилкокс вышла из сада и сгладила эту ужасную ситуацию. Брр! Как все было отвратительно! Только подумать, что…
Она вздохнула.
— Только подумать, что из-за того, что ты и молодой человек встретились на одно мгновение, понадобились все эти телеграммы и гневные попреки, — подхватила Маргарет.
Хелен кивнула.
— Я часто об этом думала, Хелен. Что может быть интереснее. Все дело в том, что в мире существует совершенно иная жизнь, с которой ни ты, ни я не соприкасаемся, — жизнь, где имеют смысл и телеграммы, и гневные попреки. Личные отношения, которые мы с тобой ставим выше всего, там вовсе не первостепенны. Там любовь означает брачный договор, а смерть — налог на наследство. Покамест мне все ясно. Но тут для меня возникает одна сложность. Эта внешняя жизнь, хотя и, без сомнения, отвратительная, зачастую представляется настоящей — в ней есть твердость. Она в самом деле воспитывает характер. Не ведет ли наша абсолютизация личных отношений, в конце концов, к безалаберности?
— Ах, Мег, именно это я и чувствовала, только не столь отчетливо, когда мне казалось, что Уилкоксы все на свете знают и держат в руках весь мир.
— А теперь ты разве так не чувствуешь?
— Я помню Пола за завтраком, — тихо сказала Хелен. — Никогда этого не забуду. Ему не на что было опереться. Я уверена, что личные отношения и есть настоящая жизнь, и так будет всегда.
— Аминь.
И эпизод с Уилкоксами ушел в прошлое, оставив после себя воспоминания о сладости, смешанной с ужасом, и сестры продолжали жить той жизнью, которая привлекала Хелен. Они вели разговоры между собой и с другими людьми; в высокий узкий дом на Уикем-плейс приглашались те, кто им нравился или с кем они могли подружиться. Они даже посещали общественные собрания. По-своему интересовались политикой, но не так, как хотелось бы политикам. Они желали, чтобы общественная жизнь отражала все то хорошее, что есть в нашей внутренней жизни. Призывы к умеренности, терпимости и равенству полов были им понятны, но вместе с тем они не следили с должным вниманием за нашей наступательной политикой в Тибете и иногда удивленным, хоть и уважительным вздохом отмахивались разом от всей Британской империи. Не с такими, как они, история устраивает свои представления: мир был бы серым бескровным местом, если бы состоял лишь из девиц Шлегель. Но в том мире, каков он есть, эти девушки сияют словно звезды.
Несколько слов об их происхождении. Они не были «англичанками до мозга костей», как убежденно утверждала их тетушка. Но, с другой стороны, они не были и «кошмарными немками». Отец девушек принадлежал к типу, который был особенно распространен в Германии полвека назад. Он не был ни агрессивным немцем, столь милым сердцу английских журналистов, ни немцем-хозяином, импонировавшим английскому здравому смыслу. Если пытаться определить этот тип, то скорее его можно было бы назвать соотечественником Гегеля и Канта, склонным к мечтательности идеалистом, чей империализм был империализмом воздушных замков. Не то чтобы его жизни не хватало действия. Он отчаянно сражался в войне против Дании, Австрии и Франции, но сражался, не видя результатов победы. Истина мелькнула перед ним после битвы при Седане, когда он заметил, как поседели крашеные усы Наполеона III, и потом, когда вошел в Париж и взглянул на выбитые окна Тюильри. Наступил мир — мир для огромной страны, превратившейся в империю, — но Шлегель знал, что для него эта страна потеряла некое свойство, которое не может компенсировать даже Эльзас-Лотарингия. Германия как коммерческая держава, Германия как морская держава, Германия с колониями здесь, захватнической политикой там и законными притязаниями где-то еще могла нравиться другим и получать от них все, что нужно. Что же касается его лично, то он отказался от плодов победы и зажил в Англии, приняв британское подданство. Наиболее ревностные патриоты из членов семьи Шлегель не смогли простить его и не сомневались, что рожденные им дети никогда не станут немцами до мозга костей, хотя и вряд ли вырастут кошмарными англичанами. Шлегель получил работу в одном из наших провинциальных университетов и там женился на бедняжке Эмили (или, как уместно было бы сказать, Die Engländerin), а поскольку у нее были деньги, они переехали в Лондон и завели широкий круг знакомств. Но взгляд Шлегеля всегда был направлен за море. Он надеялся, что скрывающие отечество облака материализма со временем рассеются и вдали вновь забрезжит интеллектуальный свет. «Вы хотите сказать, что мы, немцы, глупы, дядюшка Эрнст?» — восклицал его крупный и надменный племянник. На что дядюшка Эрнст отвечал: «По-моему, да. Вы понимаете, что значит „интеллект“, но с некоторых пор не имеете в нем надобности. Вот это я и зову глупостью». Поскольку надменный племянник не понял его мысль, он продолжал: «У вас есть надобность только в тех вещах, которым можно найти применение, и поэтому вы составили следующую иерархию: деньги — сверхполезны; интеллект — весьма полезен; воображение — абсолютно бесполезно. Нет, — ибо в этом месте племянник принялся возражать, — ваш пангерманизм так же мало принадлежит сфере воображения, как и здешний империализм. Это желание вульгарного ума восхититься чем-нибудь огромным, полагать, что тысяча квадратных миль в тысячу раз прекраснее, чем одна квадратная миля, а уж миллион квадратных миль почти равносилен раю небесному. Это не воображение. Нет, это как раз то, что убивает воображение. Когда английские поэты пытаются воспеть нечто огромное, они тут же умирают, и это естественно. Ваши поэты тоже умирают вкупе с вашими философами и вашими музыкантами — теми, кого слушала вся Европа последние два столетия. Они исчезли. Исчезли вместе с небольшими королевскими дворами, которые их вскормили, — исчезли вместе с Эстерхази и Веймаром. Что? Что такое? Ваши университеты? О да, у вас есть ученые мужи, которые собирают больше фактов, чем ученые мужи Англии. Они собирают факты, еще раз факты, целые империи фактов. Но кто из них вновь зажжет внутренний свет?»