Читать «К вам обращаюсь, дамы и господа» онлайн - страница 163

Левон Завен Сюрмелян

Этот прекрасный мир возрождается в детях. В них удивительно воскресает род человеческий. Душа ребёнка подобна шафрану, цветущему на солнце. В этом заключается тайна того мира-государства, о котором мы слышали, читали и думали. Ибо братство людей вновь станет свершившимся фактом, когда мы опять станем детьми, и наше окончательное освобождение состоится, когда мы обретём тот мир, которым владели, когда были детьми.

Мы должны их помнить

(предисловие автора к армянскому изданию ԼԵՎՈՆ ԶԱՎԵՆ ՍՅՈՒՐՄԵԼՅԱՆ. Ձեզ էմ դիմում, տիկնայք և պարոնայք: վեպ)

«Помните нас!» — воскликнула моя тётушка Азнив, и это были её последние слова, когда жандармы разлучили нас в Джевизлике и заставили женщин прошествовать к смерти. «Помните нас!» — говорили, казалось, все эти женщины, в то время как мы столпились в одну кучу перед каким-то «ханом» и ожидали, когда придут турки этой местности и заберут нас в свои сёла, переименуют нас в Гасана, Мехмеда, Сулеймана и вырастят как благочестивых, обрезанных турок, как людей, которым возбраняется помнить прошлое. Наверное, мы были настолько неоперившимися, что и не помнили бы ничего. Ни один армянин, способный что-либо помнить, не должен был оставаться в живых.

Вот уже более полувека мы, пережившие те дни, вспоминаем о них, ещё не придя в себя, не будучи в состоянии осознать случившееся или говорить о нём. Я не осмеливаюсь даже задумываться об этом. Для тех, кто не оказался жертвой этого почти смертельного удара, нанесённого нашему национальному существованию, слишком больно переживать прошлое, а потрясение всё ещё продолжается. Правда, я написал эту книгу, однако сумел дать лишь отрывочное, частичное представление об этих днях — когда в качестве проживающего в Америке совершеннолетнего человека я оказался в состоянии высказаться более определённо, более предметно. На протяжении всего времени, когда писал эту книгу, я носил чёрные очки и делал вид, что мои глаза воспаляются от яркого солнца Калифорнии; причём, я поступал так не только на открытом воздухе, чтобы скрыть слёзы. «Врач посоветовал», — бормотал я.

На самом деле я не плакал. Тот мальчуган, который перенёс столь ужасное бедствие, ходил с высоко поднятой головой, он был «смелым армянским воином», и я всё ещё продолжал играть воина. Был невозмутимым и хладнокровным. Отчуждённым и самоотчуждённым. Казалось, писал не я, а кто-то другой, какая-то холодная моя частица, настолько холодная, что я уже не мог её ощущать.

Я запретил себе что-либо ощущать, мысленно впрыскивал в свой организм новокаин — чтобы приглушить боль; вместе с тем, моё спокойствие приводило меня в изумление. Я должен был бесчувственно, без прикрас изобразить события — так, как я их помнил, но в уютной тишине моей комнаты слёзы невольно катились по щекам: годами сдерживаемые слёзы катились — словно из чужих глаз, тогда как человек прятался за чёрными очками.

Я написал и переписал набело, раздумывая, каким образом буду расплачиваться за комнату в следующем месяце, и бывали дни, когда у меня не оказывалось даже десятицентовика, чтобы купить буханку пресного хлеба, но мне было не до этого. Важность представляли непосредственный фрагмент или ощущение, абзац, предложение, всё то, что я должен был привести в надлежащий вид, причём это всё должно было звучать настолько правдиво, что, если бы даже не осталось и следа от Западной Армении, моя книга призвана была бы помочь историкам и этнографам воссоздать эту исчезнувшую жизнь. Я пишу для музея наций, говорил я себе, я даю показания на всемирном процессе, перед всеми людьми доброй воли. Вместе с тем меня не покидало ощущение, что этим своим откровением я низвергаю в себе что-то священное.