Читать «Ангел гибели» онлайн - страница 48

Евгений Юрьевич Сыч

Один тайный, забытый, в жизненную труху затоптанный был на нем грех: Марьюшка. И за неимением святого отца, перед которым так славно было бы облегчить совесть или то, что раньше именовалось душой, Мисюра притащил свое бренное тело к ее, еще более бренному. К тому, что от нее оставалось.

Ведь что в человеке удивительно? Избирательная способность. Сколько у Мисюры за два десятка лет интриг, связей, любовей было, а лишь Марьюшка осталась занозой. Почему? Может, потому, что сразу понял: она из тех, на которых женятся. А он отошел в сторону, уклонился, собой был занят. Или потому, что знал — до него у нее никого не было, и представлялось невероятное — никого не было и после.

«Мне лицо твое — как пощечина. Мне походка твоя — головная боль. Ты шагаешь прямо по мозгу моему, по складчатой его коре и не спотыкаешься на складках. Каблучки твои ввинчиваются в серое вещество, и остаются на веществе том точки, горячие точки, больные. Ты проходишь во мне. А видишь ли ты птицу? Слышишь ли, как бьется она меж двух пылающих полушарий, где проложены твои следы? Ты спишь беззвучно, как прежде. Но с середины эскалатора не попасть в начало, эскалатор движется. На нем плотно, ступенька за ступенькой, выстроились люди. И некуда прыгнуть вбок. И все ближе к концу».

Легко в школе решать задачки по арифметике: не сошелся ответ — вернись, начни с начала.

Начни с утра.

Утром Марья убежала на работу. Мисюра ушел в гостиницу. Но вечером опять пришел.

А светской беседы больше не получалось. И вспоминать ни о чем уже не хотелось.

Марья торшер зажгла, включила музыку — одну из двух кассет, которые в клубе своем подростковом у Аси Модестовны взяла как-то, к очередному занятию готовясь. Включила — и сама включилась: руки стали легкими, грудь поднялась от расширившихся, озоном наполненных легких, пятками пола не касалась — на пальчиках скользила. Голос помягчел на нижних нотах, зазвенел на верхних.

— Халтурка у меня тут была, — начала рассказывать Марьюшка Мисюре, но он, хоть слушал внимательно, не понимал, задавал непонятливо лишние вопросы, не верил, что ли? А главное, не хотел принять как обыкновенное то, что Марьюшке вполне понятным казалось и ни в каких пояснениях не нуждалось: что за девочки? Почему молчат, и все безымянные, и серафим крылатый, как у Феофана Грека?

— Нет, ты не понимаешь, — толковала Марья, вся в музыке, как в облаке. — Там, в выставочном зале, где я работаю, я кормлю сытых. Помнишь, как биологи у нас в универе опыты проводили? Птичку поселили в лаборатории и корма ей дали сверх меры. Так она птенчиков своих ненаглядных до смерти закармливала. Набьет им утробки детские под завязку, они клювики уже захлопывают, сытые, а мать крепким клювом своим их, мягкие, открывает. И червяка туда тычет. И я тычу — сверх меры, ненужную, зряшную пищу. Все и так все знают. Телевизоры смотрят. В кино ходят. Шкафы книгами уставлены. Пунина читали. Гершензон-Чегодаеву — насквозь. Роже Гароди — по диагонали. Только и остается помахать перед закрытыми клювиками червяком: хотите? нет?