Читать «ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ» онлайн - страница 101

Михаил Юрьевич Лохвицкий (Аджук-Гирей)

Вдали, на расстоянии, до которого не докричишься, высился, входя сверкающими вершинами в небо, суровый, отрешенный от всего горный хребет. Было так безмолвно и беззвучно, что от тишины у Озермеса заложило уши. — Посмотри, — весело сказал он, — мир обновился, он будто только родился! — Чебахан хотела что то сказать, однако раздумала. Самыр бросился к ним, но Озермес втолковал ему: — Ты остаешься. Дома будешь, дома! — Для верности он затолкал собаку в саклю и, прикрыв дверь, сказал Чебахан: — Ты говорила: что то приближается, вот оно — вёдро и пришло. — Пусть путь твой будет удачным и коротким, — почему то шепотом произнесла она. Озермес улыбнулся. — Не отходи далеко от сакли. — Он стал пробираться среди сугробов. Отойдя немного, оглянулся — Чебахан стояла по колена в снегу и пристально смотрела ему вслед. Когда он ушел далеко и был уже в десяти — двенадцати криках от сакли, его догнал Самыр. Озермес рассердился и отправил пса обратно. Тот, опустив голову, отошел, скрылся за кустарником, но вскоре опять подбежал к нему сзади и ткнулся в руку холодным носом.

Почему Самыр, обычно послушный, убежал от Чебахан? Или это она послала собаку вдогон хозяину? Что с Самыром, жив он, или душа покинула его сразу? На какой высоте переломилась ольха, сколько человеческих ростов снега под ним? Лавина, падая, толкала перед собой воздух, сжала его у корней ольхи, и, наверно, плотный снег обхватил воздух вроде пленки рыбьего пузыря и не дал ему рассеяться. Поэтому воздухом можно дышать, как пьют воду из кувшина, пока она не иссякнет. Когда воздух кончится, душа окончательно покинет тело Озермеса, оно промерзнет, затвердеет и будет лежать под буркой до той поры, пока солнце не растопит снег и он водой не утечет вниз, в ущелье.

 В один из дней в небе появится ворон, закаркает, сзывая стаю, и вороны, один за другим, сложив крылья, опустятся на бурку и примутся долбить ее клювами, а потом, когда на темном небе протянется Тропа всадника и загорятся Семь братьев звезд*, послышится заунывный вой шакала, и он, подтянув к впалому животу просунутый меж задними лапами короткий пушистый хвост, подберется к дырявой бурке и, дрожа от страха, примется доедать недоклеванное воронами. Оставшееся докончат черви. Очищенные от мяса и сухожилий и омытые дождями кости обрастут зеленым лишайником и будут лежать, пока не рассыпятся в прах и не смешаются с землей. Озермес представлял все это без страха и печали, ибо знал, что человек не умирает, он лишь перестает двигаться и, переселившись в кого то другого, продолжает жить такой же, только иной жизнью...

Чебахан дышала во сне так беззвучно, что Озермес прислушался и приложил руку к ее плоской от корсета груди. Вечером, когда они вошли в хачеш**, разделись в темноте и легли, он, боясь оцарапать кончиком кинжала кожу Чебахан, протиснул левую руку между ее телом и корсетом, и хорошо сделал, потому что кинжал, перерезав шнурки, воткнулся ему в ладонь. Стянув с Чебахан корсет, он слизнул с ладоникровь. — Порезался? — спросила она. — Незачем было предохранять меня, я никому не рассказала бы, как ты опозорился. — Она шутила, но голос ее дрожал. Он усмехнулся. — Другие девушки перерезали шнурки сами, заранее. — В окошко заглянула луна. Защищаясь от яркого белого света, Чебахан отвернулась к стене, но Озермес, потянув за плечо, повернул ее на спину. Она зажмурилась и пробормотала: — Не смотри на меня... — После этого она не издала ни звука и лежала как деревянная. Озермес отодвинулся и задумался. Когда он, сопровождая отца, странствовал по аулам, его дважды зазывали к себе вдовы. Они были вольны в своих поступках, и никто из шапсугов не мог осудить вдову, пожелавшую провести ночь с холостым джигитом. Первая, белокожая, округлая и мягкая, несколькими годами старше его, была нежна, чуть ли не по матерински ласкова. Отдыхая, она с благодарным вздохом шепнула: — Я рада, что стала твоею первой женщиной. — У Озермеса кровь прилила к голове от стыда. Она погладила его по лицу и принялась рассуждать: — Не пойму, почему я сразу выделила тебя среди других... Ты сухощавый, стройный, кажешься из за этого выше ростом, но такие же и другие джигиты... Теперь, вблизи, сбоку, вижу, что лицо у тебя суровое, как у коршуна, а если посмотреть прямо — ты добрый, как женщина. — Разве все женщины добрые? — спросил он, чтобы перевести разговор на другое. — Все, потому что они матери, а матери злыми не бывают... Ты кажешься спокойным, — снова завела она свое, — а внутри в тебе порох. Если попадет искра — взорвется, а не попадет... — Все адыги такие! — буркнул он. — Я думала ты не очень силен, но мускулы у тебя, когда ты напрягаешься, вроде дубовой деревяшки. — Ты говоришь обо мне, как на базаре о рабыне, которую продают, — с досадой проворчал он. — Тем, что во мне есть, я обязан отцу. — Матери тоже, — поправила она и намеревалась сказать что то еще, но он зажал ее рот поцелуем, и она умолкла до утра. Вторая его женщина, вдова абрека, погибшего года два тому, вскоре после свадьбы, тонкая, с темным, будто обожженным солнцем лицом и узкими острыми глазами, ничего не говорила, лишь обмолвилась, что он похож на ее покойного мужа. Всю ночь она не давала Озермесу заснуть, что то невнятно, как рассвирепевшая кошка, шипела, а на рассвете укусила в плечо. Озермес уходил от нее с чувством человека, которого ограбили — ласки этой женщины предназначались не ему, а мертвецу, которого она все еще жаждала и пыталась воскресить...