Читать «Всех ожидает одна ночь. Записки Ларионова» онлайн - страница 190
Михаил Павлович Шишкин
Просто стало как-то очевиднее, что нужно писать чисто и ясно.
Наречие, лишенное артиклей и богатое падежами, как скота, так и людей, рассчиталось «на первый-второй» и построилось в две шеренги: переводимое и непереводимое. Причем и переводимое при переводе не столько переводилось, сколько, скорее, мутировало.
Скажешь любое слово, самое безобидное, самое объективное, например, наука, — и начинается непонимание. Одно дело, ученый
И так любое слово в словаре.
Опыт языка, прожитой им жизни, делает языки с разным прошлым несообщающимися сосудами. Прошлое, живущее словами, не поддается переводу, то самое русское прошлое, которое никогда не факт, но всегда аргумент в бесконечной махаловке.
И каждое слово по отдельности и все вместе — только усугубляют невозможность межъязыкового понимания, горизонтальной коммуникации.
Задача языка — после Вавилонской башни — и заключается в непонимании.
Искусство русской речи имеет свой закупоренный аромат, присущие только веществу русской литературы ингредиенты. Можно перевести рассказ о первом и последнем дне Блюма на русский язык, но это вещество отечественной словесности текст Джойса отторгает. Кровь слов сворачивается. «Русский Улисс» может быть только «с человечкиной душой».
Студенты цюрихского славянского семинара читают Хармса (со словарем и восхищением), но это не тот Хармс. Швейцарский Хармс о чем-то другом. Наш — однояйцевой близнец того же Платонова. Их слова, выброшенное на альпийский ветер, звучат в русском веществе чисто и ясно.
Обериутский абсурд — развитие башмачкинского реализма в стране, где война и выбрасывание старух из окон есть просто образ жизни. Самый абсурдный и хармсовый текст поневоле становится тем самым рупором, через который старухи что-то вякают перед тем, как шмякнуться на асфальт.
Эта болезнь здоровая, и с ней можно дожить до самой смерти. Причины ее — отчасти в генетической предрасположенности, отчасти — в родовой травме.
Достаточно бросить взгляд на этапы большого пути отечественного бумагомарания. Сперва погоны, ленты, оды на восшествие. Потянув лямку, в общем-то, совсем недолго, русская словесность вышла в отставку. И, начитавшись на досуге и прозрев, вспухла от ощущения собственной значительности. И завернулась в гоголевскую шинель, как в тогу. Отныне и далее всякого пишущего по-русски серафимы, подкараулив где-нибудь на пустыре или Воробьевых горах, били по яйцам, выкручивали руки, рвали — по Далю — мясистый снаряд во рту, служащий для подкладки зубам пищи, и шептали: восстань, виждь, внемли и жги!
В соответствии со вкусом эпохи и зловонием обстоятельств пророк может обнаружить себя где угодно — хоть гонящим из-под нар р