Читать «Статьи из газеты «Известия»» онлайн - страница 340

Дмитрий Львович Быков

Я неплохо знал Синявского ― насколько это вообще было возможно для человека постороннего и значительно младшего ― и хорошо помню, как его бесили разговоры о невиновности. Иное дело, что они с Даниэлем на суде не признали себя виновными ― «ни полностью, ни частично»,― но это ведь по советским законам: они в самом деле не совершили ничего, что противоречило бы букве Уголовного кодекса. Однако с точки зрения общечеловеческой Синявский твердо и с удовольствием считал себя преступником, и больше того ― в его системе ценностей писательство как таковое без преступления было немыслимо. Он в этом наследовал Мандельштаму, приравнявшему искусство к «ворованному воздуху»,― все разрешенное Мандельштам назвал «мразью».

Разумеется, тогда, в шестьдесят шестом, только заведомо бесчестный публицист, лакей, в крайнем случае злорадный завистник мог бы в открытую сказать, что Синявский и Даниэль действительно писали антисоветские книги; но сегодня-то, чего уж, можно заявить вслух, что именно проза Абрама Терца и Николая Аржака, под каковыми псевдонимами их узнал западный мир, обладала взрывной силой и была для СССР опаснее, чем любая социальная критика.

Из самиздата и тамиздата, увы, уцелело немногое ― большое число текстов, ценность которых определялась их идейной составляющей, благополучно осталось в своем времени. Но Синявский и Даниэль вполне актуальны: мои старшеклассники читают их, захлебываясь хохотом и горячо споря.

«Говорит Москва» Аржака ― которая про День открытых убийств ― могла бы осуществиться в реальности хоть сегодня, идея открытых убийств носится в воздухе, и отечественная интеллигенция, как она изображена в «Москве» и «Искуплении», точно так же умудрилась бы это для себя оправдать. «Суд идет» Терца и его же «Любимов» ― даром что «Суду» 55 лет, а «Любимову» почти полвека,― как сегодня написаны, и дело не только в терцевской стилистической свободе, но и в его абсолютной человеческой незашоренности, казавшейся цинизмом даже таким продвинутым читателям, как Лидия Чуковская.

Синявский и Даниэль были, разумеется, слишком значительными писателями (Даниэль ― еще и отличным поэтом), чтобы числить их по «антисоветскому» ведомству, сводя к «подкусыванию соввласти под одеялом», как издевательски называл это Булгаков. Они были преступниками в высшем, онтологическом смысле, их литература была вызывающе чужой, и, грех сказать, их гонители, подписанты проклинающих писем, сочинители разоблачительных репортажей глубоко искренни. Никто их не заставлял. От этой прозы ― которую многим довелось прочитать, как-никак пишущая машинка «Эрика» берет четыре копии,― веяло чужим, почти инопланетным, более опасным, чем любые разоблачения. И Бродского судили не за тунеядство, а за то же самое. Синявский, Даниэль и Бродский ― три героя наиболее известных судебных процессов шестидесятых годов ― были не антисоветскими, а вне-советскими; «за это нам и перепало», как спел Окуджава год спустя.

Советская действительность упоминается у Синявского и Даниэля лишь постольку, поскольку они почти не видели другой; она материал, а не повод к речи. С их прозой случилось нечто вроде ошибки, описанной у Синявского в гениальном рассказе «Ты и я»: там за человеком следит Бог, а ему кажется, бедному, что это он под колпаком у органов. Так и тут: авторы замахнулись на мироустройство, а специалистам из министерства любви показалось, что они недостаточно любят советскую власть.