Читать «Статьи из газеты «Известия»» онлайн - страница 338

Дмитрий Львович Быков

Горько мне представлять их посмертную встречу — в нее отчего-то верится. У «серапионов» была строгая дисциплина: ради своих суббот они пренебрегали любыми делами; не может быть, чтобы, дождавшись в 1989 г. последнего, Каверина-Зильбера, они не сошлись невидимо в уцелевшем Доме искусств, в комнате Слонимского на втором этаже. Не знаю, что там теперь, кажется, клуб.

— Прости меня, Левушка, — сказал бы старший. — Ты все верно предсказал мне в последнем письме. Я написал семь советских романов — один другого унылее — и безнадежно увяз в последнем, уцелеет от меня только первый, в котором с миру по нитке надергано из всей мировой литературы, но есть живая растерянность хорошего человека, осознавшего, что быть человеком уже недостаточно. Я не помог издать твою книжку, хотя стал крупным сановником. Я предал многих друзей и травил многих великих сверстников. Старость моя была одинока. Если бы ты видел меня, высохшего, как Кащей, не способного выжать из себя ни строчки.

— И ты прости меня, Левушка, — сказал бы единственный поэт среди них. — Я не предавал друзей, но молча соглашался с их травлей. После первых двух книг не написал ничего значительного. Я тоже дослужился до больших советских чинов, повторял глупости со многих трибун (это называлось «защищать мир»), и стихи покинули меня. Но на старости лет я влюбился в переделкинскую медсестру и две тетради исписал любовной лирикой, детской, смешной, уже совершенно бездарной, — о, если бы ты видел меня, приплясывающего старца.

— Прости, Левушка, — сказал бы самый знаменитый и самый несчастный из них. — Я всегда любил тебя и помнил о тебе, и это удержало меня от многих компромиссов. Я честно пытался поверить в то, что победивший нас всех урод и есть новый человек нашей мечты, но я слышал его язык и умел писать на нем, и этот язык рассказал о нем все вернее любых умозрений. Я приписывал свои догадки застарелой ипохондрии, пытался лечиться, внушал себе бодрость. Я написал книгу о счастливом обретении душевного здоровья и надеялся, что она поможет победить все духовные болезни человечества, начиная с фашизма. Книгу ошельмовали, меня затравили, я ни в чем не покаялся, но никогда уже не оправился. Десять последних лет прожил в нищете, которой больше всего страшился, и умер, собирая ничтожные бумажки для ничтожной пенсии. Если бы ты видел меня, с мертвым лицом и голосом, задыхающегося на этих бесчисленных лестницах…

— Прости и ты меня, Лева, — сказал бы самый неоцененный и загадочный. — Всю жизнь я прожил автором партизанских повестей — худшего из того, что написал. Пятьдесят лет пролежали в столе «Кремль», «У», «Вулкан» — лучшие мои книги, а когда они вышли к читателю, спасенные женой, читать и понимать их было уже некому. Я никого не предал и многим помог, но не сумел помочь себе самому — я знал и умел много больше, чем сумел воплотить. Если бы ты видел меня, умирающего от рака, в полном сознании неосуществленности, и безвозвратности, и неистраченности дара!