Читать «Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах» онлайн - страница 492

Лев Александрович Аннинский

Однако те же критики и почитатели называли Поплавского «нерусским поэтом». Говорили, что если бы не ранняя нелепая гибель, он вообще перешел бы на французский язык. Это не показалось бы странным: ученик московского Французского лицея знал язык Рембо как родной; в раннем детстве, путешествуя с родителями по Европе, он уже настолько забывал русский, что в Москве приходилось доучиваться.

Блок, кажется, так и остался единственным русским авторитетом в его духовном синодике. Ну, еще Розанов — мастер «нечаянных» записей. Остальное — сплошь французы. Сюрреалисты. Поэты всемирного абсурда. Акцент — на мертвецкой, усвоенный с времен Первой мировой войны, впрочем, без узкой исторической привязки. «Шкелет Шекспира продает билеты». Символическая строчка. Если у Поплавского солдаты, — то не с Марны, а из древнего Рима. Но больше — из паноптикума межвоенной Европы, где смешиваются эпохи, страны и жанры.

«Флаги, тритоны, умывальники, Шеллинг и Гегель, медный геликоптер Спинозы, яблоко Адама, а также страховые агенты, волшебники… дорогие проститутки — все, покрытые тонкими рваными листьями мокрых газет…»

В таком контексте русское словцо «в дом не хотца» кажется уловкой клоуна. По существу России в поэзии Поплавского нет. Зияние. В обстановке «русского Парнаса» это объяснимо.

Труднее объяснить другое: почему Поплавского при всем том дружно называют «самым эмигрантским из эмигрантских писателей». Из какой страны он эмигрировал?

Вернемся в пору, когда он, вместе с отцом спасаясь от революции, перебирается на юг, но еще не покидает крымских берегов. К стенке никто из родных не поставлен, можно воспарять. В юношеских стихах — полный набор открытий русского футуризма, от Маяковского до Хлебникова («космизм, мессианизм, машинизм», — определяет современный критик…нет, не эмигрантский — нашенский). Плюс добрая прививка зауми (которая очень поможет Поплавскому позднее, когда в зрелых стихах он попытается выразить невыразимое!

Этот оттенок «невыразимости», собственно, и придает его ранним стихам колдовскую прелесть, хотя на поверхности текста — весьма выразительный маскарадный ширпотреб «позорного десятилетия», знакомый читателям по Петербургу Андрея Белого (с которым Поплавский был знаком недолго, но, кажется, успел сойтись): танцующие скелеты, омертвело яркие краски, зловещие знаки. И все — как сквозь сон.

Сон — лейтмотив. Иногда для достоверности он подкрепляется какой-нибудь физиологической деталью («сон… сквозь запах ног»). Но важнее — сквозная плывущая музыка, рябящая поверхность стиха, вроде бы небрежного, но сомнамбулически верного ощущению жизни, навсегда ухнувшей в небытие. Как заметили критики, здесь невозможно связать идею с идеей, но можно связать удары сердца, вздрагивающего от толчков. Надо только отдаться шаманскому бормотанию, поверить в «автоматику» души, принять жанр «додекафонии» — то есть какофонии, освеженной детским лепетом дадаистов. И мастерство у Поплавского надо воспринимать в правильном контексте: какая-нибудь выточенная строка: «О, сирены сирен в сиренях» — звучит не щегольством мастера, а шуткой беса, отплясывающего на палубе тонущего корабля.