Читать «Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах» онлайн - страница 17

Лев Александрович Аннинский

                   Маяковскому грезится гудок над Зимним,                    А мне — журавлиный перелет и кот на лежанке.

Тут очень важен — кот. Любимое животное Клюева, душегрейным комочком проходящее через все его стихи, придающее Избе ощущение реального жилья. С печкой и запечной тайной. С рябым горшком и вечным сверчком.

Изба тут не просто строится — она рождается. Очень подробно. "От кудрявых стружек тянет смолью, духовит, как улей, белый сруб. Крепкогрудый плотник тешет колья, на слова медлителен и скуп…" — Узор мельчает, играет, отблескивает. — "Тепел паз, захватисты кокоры, крутолоб тесовый шеломок. Будут рябью писаны подзоры и лудянкой выпестрен конек…" — Узор отдает тайнописью, слова добыты из неведомых старинных залежей. — "По стене, как зернь, пройдут зарубки: сукрест, лапки, крапица, рядки, чтоб избе-молодке в красной шубке явь и сон мерещились легки…"

Явь, явь, реальность, а сон все-таки витает в этих духовитых стенах, вернее, не сон, а загадочный смысл. — "Крепкогруд строитель-тайновидец, перед ним щепа как письмена: запоет резная пава с крылец, брызнет ярь с наличника окна.." — Изба прочитана как сказка, как книга, как "хартия" — опытный мастер может отступить, выйти из магии сказа и двумя-тремя реалистичными штрихами вернуть чуду домашний облик. — "И когда оческами кудели над избой взлохматится дымок — сказ пойдет о красном древоделе по лесам, на запад, на восток".

Когда написано "Рождество избы", точно неизвестно; Клюев под стихами дат не ставит — он пишет "в вечность". Но это или 1915 или 1916 год. То есть: когда Маяковский предсказывает: "в терновом венце революций грядет шестнадцатый год", — Клюев строит Избу.

Из избяного окошка он и Мировую войну наблюдает, и то, как Маркони и Менделеев оставляют "свой мозг на тыне", и как прямо среди олонецких хвоин "взрастают" над избой "баобабы".

А это откуда?!

Выяснится и это. Но баобабы потом, прежде — бабы.

                   Вижу тебя не женой, одетой в солнце,                    Не схимницей, возлюбившей гроб                                                     и шорохи часов безмолвия,                    Но бабой-хозяйкой, домовитой и яснозубой,                    С бедрами, как суслон овсяный,                    С льняными ароматами от одежды…

И "схимница", и "жена" — тоже из Блока. Равно, как и "испитая грешница". Впрочем, не только из Блока: дразнящий силуэт Дамы в тогдашней лирике — такое же общее место, как серебристый туман, из которого Дама является (и куда уходит). Она может быть переодета в сарафан и кику, — это вариация того же символа, весьма ходкая в эпоху Васнецова, Билибина и Нестерова (Клюев, между прочим, был дружен с Рерихом, или, как минимум, хорошо знаком).

От скрещения надсоновской тоски со славянским мистицизмом рождается у Клюева первоначально вовсе не "баба", неохватная, как гора, а зловещая старуха, накаркивающая гибель, и облик этой ведьмы: клюка, рубище, нищее лыко — вполне сочетается с обликом лирического героя, который из туманного Жениха (тем же Блоком поначалу навеянного) довольно быстро оборачивается убогим нищим, в сермяге и худых лаптях. А если это все-таки "витязь", то — "схимнище". Инок, монах, послушник в скуфье и подряснике. Вне устойчивого быта. Конечно, и это — общая мелодия крестьянской поэзии тех лет; таким же бродягой-каликой явится в поэзию герой Есенина прежде, чем переоденется в Леля и начнет в питерских салонах балалаечный маскарад (между прочим, под руководством Клюева).