Читать «Русские святыни» онлайн - страница 90

Николай Бенедиктов

В России отношение к слову видно по отношению к литературе. "Русская классическая литература, по стечению разных обстоятельств, взяла на себя роль, которую в других европейских странах выполняли философия, социология, политика и иные формы общественного сознания. Сосредоточение духовной жизни нации, в первую очередь, в литературе". Именно у нас родился термин "Литература и другие виды искусства", из которого видно царственное положение литературы и слова. И вместе с этим известна критика русской литературы как не отражающей мир русского человека. Вот резкие слова И. Солоневича: "Психология народа не может быть понята по его литературе… Так, Лев Толстой, разочарованный крепостник, с одной стороны, рисовал быт русской знати, окрашенный в цвета розовой идеализации этого быта, и, с другой, отражал чувство обреченности родного писателю слоя. Ф. Достоевский — быт деклассированного и озлобленного разночинца, окрашенный в тона писательской эпилепсии. А. Чехов — быт мелкой интеллигенции, туберкулезного происхождения. М. Горький — социал-демократического босяка. Л. Андреев — просто свои алкогольные кошмары… Безуховы и Болконские могли быть. Каратаевых и Свидригайловых быть не могло. Плюшкины могли быть, как могли быть и Обломовы, но ни один из этих героев никак не характеризует национальной психологии русского народа. Не Обломовы, а Дежневы, не Плюшкины, а Минины, не Колупаевы, а Строгановы, не "непротивление злу", а Суворовы. Литература всегда является кривым зеркалом народной души". Более того, "русская литературная психология абсолютно несовместима с основными фактами русской истории", "немцы знали русскую литературу, и немцы сделали из нее правильные выводы". И немецкий профессор "иронически развел руками и сказал:

— Мы, следовательно, стоим перед такой дилеммой: или поверить всей русской литературе, и художественной и политической, или поверить герру Золоневичу".

"Вся немецкая концепция завоевания Востока была целиком списана из произведений русских властителей дум. А потом — получилась форменная ерунда. "Унылые тараканьи странствования, которые мы называем русской историей" (формулировка М. Горького), каким-то непонятным образом пока что кончились в Берлине и на Эльбе. "Любовь к страданию", открытая в русской душе Достоевским, как-то не смогла ужиться с режимом оккупационных Шпенглеров. Каратаевы взялись за дубье и Обломовы прошли тысячи две верст на восток и потом почти три тысячи верст на запад", "откуда-то возникли совершенно непредусмотренные литературой люди железной воли. Откуда они взялись? Неужели их раньше и вовсе не было? Неужели сверхчеловеческое упорство обоих лагерей нашей гражданской войны, и белого, и красного, родилось только 25 октября 1917 года? И никакого железа в русском народном характере не смог раньше обнаружить самый тщательный литературный анализ?". Известно, что немецкие профессора были не одиночками в своем мнении. Так, Н. Бухарин в свое время назвал русских "нацией Обломовых", на что писатель Иван Катаев (не путать с Валентином) возразил, сказав, что Обломовы не делают революций. Как видим, спор серьезный и практический. Пластичность русского характера нередко принимают за слабость, за женственность. Однако сравнение русской идеи и германской вряд ли может быть проведено по линии между силой и слабостью. В. Розанов, ссылаясь на Бисмарка, говорившего о женственном русском характере и мужественном германском, добавил: "Муж, положим, «глава»; но — на "шее". Легенду о железном (по сравнению с мягким женским русским характером) и мужественном немецком характере, организовавшем аморфное славянство, развеивает и то обстоятельство, что во Второй мировой войне никакую немецкую голову на советской стороне и на сто верст к фронту не допускали, нашли железо и (голову свою, а не заемную) своя голова, а не чужая, обеспечила победу.