Читать «Придурок» онлайн - страница 41

Анатолий Алексеевич Бакуменко

Потом был гулкий подъезд, и я пытался целовать безразличную Надежду, а потом мы оказались в комнате, где на столе горела одинокая свеча, которая отражалась на тёмном глянце винных бутылок, и кто-то пел пастернаковский текст: «свеча горела на столе…» А потом кто-то другой заговорил под гитару про Женьку: «А Женька, вы помните Женьку? — Я с ней приходил вот сюда. Тогда… — в восемнадцатом веке… Ну вспомните, чёрт вас возьми!.. Мне дом представляется некий. В Воронеже. Или Перьми. То утро вставало неброско: лишь отсветы на полу. Галандкою пахло и воском… и шторой примёрзшей к стеклу. А вы будто только с охоты. Я помню такой кабинет… и пили мы мерзкое что-то, похожее на «Каберне». Но всё же напились порядком, и каждый из нас тосковал: «Ах, ах — молодая дворянка!» Всю жизнь я такую искал…» И тут вдруг кто-то в темноте, в углу, где ничего и никого не было видно, вдруг кто-то в углу стал говорить монотонно и немного гнусавя эти, вот эти слова: «Октябрь. Море поутру лежит щекой на волнорезе… Луч светила, вставшего из моря, скорей пронзителен, чем жгуч…» и далее: «гребцы глядят на снежные зубцы».

Раньше мне почему-то казалось, что чтобы произнести всю строку, вот это чтобы произнести: «Октябрь. Море поутру лежит щекой на волнорезе… Луч светила…» — нужно произвести некое насилие, казалось мне, насилие над собой, чтобы услышать мелодию в стихе. После «Октябрь» представлялась мне какая-то пауза, и нужно соединение какое-то, соединительный союз хотя бы… И только, когда услышал его, когда услышал этот гнусавый голос, оказалось всё просто, и никаких модуляций не требуется, никаких пауз.

В той комнате на Марата было уютно и было просто, и хорошо пилось дешёвое вино. Слева увлечённо целовались, и я потянулся к Надежде, но рядом было пусто: Надежда моя исчезла в темноте, и я вышел в подъезд покурить. Я вышел в подъезд, а за мной вышел Марик. Оказывается, он тоже был в том полумраке, полумраке комнаты подсвеченной свечей, которая горела неровно и метала свой язычок, повинуясь человеческому дыханию.

— Привет, старик, — сказал он.

Он был не один и представил:

— Бродский.

Я слышал, что его можно иногда встретить в «Сайгоне», но никогда не интересовался им, не был он мне интересен. Вот Кушнер был, а Бродский нет. В стихах Кушнера много сердца и души было, а у Бродского… «Пилигримы», «Стансы», ещё два-три подобных стиха, а остальное: холодная рука мастера, знающая великое ремесло огранки. Да, великолепная техника и ум…

Он был немного старше меня, но только чуть-чуть, года на четыре, и был немного выше. И даже в неверном свете подъезда было ясно, что он — рыжик. Я видел его впервые и сперва не понял, что это он, потому что о нём говорили всегда, таинственно понижая голос до какого-то интимного звучания, и поэтому он не мог быть реальностью. Он мог быть фантазией, фантомом, но я часто ловил себя на том, что в голове неожиданно и вдруг начинали звучать слова его «Пилигримов», и ещё это: «на Васильевский остров я приду умирать», и ещё: «между выцветших линий на асфальт упаду». Но в голове складывалось почему-то: «между выцветших лилий». Почему? Почему лилии? И ещё это, больное: «к равнодушной Отчизне прижимаясь щекой». Но, вообще-то, он был рыжий, как Аркаша! Ха!..