Читать «Содом и Гоморра» онлайн - страница 291
Марсель Пруст
Некоторое время я не слышал этих слов, — пока Альбертина была со мной. Целуя ее, как я в Комбре целовал мою мать, чтобы успокоить свою тревогу, я почти что верил в невинность Альбертины, или, по крайней мере, не думал без конца об открытии, касавшемся ее порока. Но теперь, когда я был один, слова эти снова звучали, как те шумы, что возникают внутри уха, когда с нами перестают разговаривать. Теперь в ее пороке для меня уже не было сомнений. Свет встающего солнца, изменяя вещи вокруг меня, заставил меня по-новому, словно я переместился по отношению к ним, и еще более мучительно осознать мое страдание. Я никогда не видел утра ни столь прекрасного, ни столь мучительного. Подумав обо всех тех безразличных пейзажах, которые сейчас озарятся и которые накануне наполнили бы меня только желанием посмотреть на них, я не смог удержаться от рыданий, как вдруг, словно совершая некое машинальное дароприношение, символизировавшее, как мне показалось, ту кровавую жертву, которую мне предстояло приносить каждое утро, отрешаясь от всякой радости, до самой моей смерти, то обновление повседневной тоски и моей кровоточащей раны, которое мне суждено торжественно праздновать на каждом рассвете, — золотое солнечное яйцо, как бы подталкиваемое в силу нарушенного равновесия, которое в момент коагуляции могло бы быть вызвано изменением плотности, окруженное огненными зубцами, точно на картине, одним прыжком прорвало занавес, за которым, как это уже чувствовалось несколько мгновений, оно скрывалось, трепещущее и готовое выступить на сцену и устремиться ввысь, и пурпур которого, таинственно сгустившийся, оно растворило в волнах света. Я сам услышал, что плачу. Но в эту минуту, совершенно неожиданно, дверь отворилась, и мне, чувствовавшему, как бьется мое сердце, показалось, что передо мной стоит бабушка, как в одном из тех видений, которые уже бывали у меня, но только во сне. Не было ли это все только сном? Увы, я бодрствовал. «Ты находишь, что я похожа на твою покойную бабушку», — сказала мне мама, ибо это была она, мягким тоном стараясь смягчить мой испуг, впрочем подтверждая это сходство прекрасной улыбкой скромной гордости, никогда не знавшей кокетства. Ее растрепавшиеся волосы, седые пряди которых она не прятала, так что они, извиваясь, обрамляли ее беспокойные глаза, ее постаревшие щеки, бабушкин капот, который она теперь носила, — все это на один миг помешало мне узнать ее и заставило усомниться, не сплю ли я и не воскресла ли бабушка. Моя мать уже давно гораздо более напоминала бабушку, чем ту молодую и веселую маму, которую я знал в детстве. Но об этом я уже не думал. Вот так, если мы долгое время заняты чтением, то в рассеянности не замечаем, что время идет, и вдруг видим, что солнце, так же светившее вчера в этот самый час, создает вокруг себя те же самые гармонии, те же самые сочетания, которые подготовляют закат. На мою ошибку мама указала мне, улыбаясь, потому что ей приятно было такое сходство со своей матерью. «Я пришла, — сказала мне моя мать, — потому что во сне мне показалось, что кто-то плачет. От этого я проснулась. Но каким образом ты еще не лег? И глаза у тебя полны слез. Что с тобой?» Я обхватил ее голову моими руками: «Мама, вот что, я боюсь, что ты сочтешь меня очень непостоянным. Но, во-первых, я вчера не очень хорошо отозвался при тебе об Альбертине; то, что я тебе сказал, было несправедливо». — «Но какая в этом может быть беда?» — сказала мне моя мать и, заметив восходящее солнце, она печально улыбнулась при мысли о своей матери, а для того, чтобы я не упустил зрелища, которое, к сожалению моей бабушки, мне никогда не приходилось видеть, она указала мне на окно. Но за бальбекским пляжем, за морем, за восходом солнца, на который мне показывала мама, я видел, не скрывая своего отчаяния, которое от нее не ускользнуло, комнату в Монжувене, где Альбертина, розовая, с задорным носиком, свернувшаяся клубочком, словно большая кошка, занимала место подруги мадмуазель Вентейль и говорила с раскатистым сладострастным своим смехом: «Ну что ты! Если нас увидят, будет еще лучше. Я! — я-то не осмелюсь плюнуть на эту старую обезьяну?» Эту сцену я и видел сквозь ту, которая развертывалась в окне и была лишь мрачным покрывалом, лежавшим на ней словно отблеск. Действительно, она сама казалась почти нереальной, как нарисованная панорама. Прямо перед нами, там, где в море выступали утесы Парвиля, маленький лесок, где мы играли в хорька, отлого спускался к воде, открывая, в соседстве с ее золотисто-свежим глянцем, картину своей листвы, как это часто бывало в тот вечерний час, когда мы с Альбертиной, отправившись туда посидеть, снимались с места при виде заходящего солнца. Среди беспорядочных розовых и голубых клочьев ночного тумана, которые еще клубились над водой, усеянной перламутровыми осколками зари, появлялись лодки, которые улыбались косым лучам, окрашивавшим в желтый цвет парус и кончик бушприта, словно при их вечернем возвращении к берегу, — сцена воображаемая, леденяще-холодная и безлюдная, вызванная исключительно воспоминанием о закате, не предполагавшая, как картины вечера, последовательной цепи дневных часов, предшествовавших им в моем представлении, оторванная, случайная, еще более зыбкая, чем страшный монжувенский образ, который она не в силах была истребить, закрыть, спрятать, — поэтический и тщетный символ памяти и сна. «Да полно, — сказала мне моя мать, — ты мне ничего дурного не говорил про нее, ты мне говорил, что она тебе немного надоела, что ты рад своему решению — отказаться от мысли о женитьбе на ней. Это не причина, чтобы так плакать. Подумай, что твоя мама сегодня уезжает и будет в отчаянии, если в таком состоянии оставит своего волчонка. Тем более, мой мальчик, что у меня совсем нет времени тебя утешать. Хоть мои вещи и уложены, все-таки в день отъезда никогда не хватает времени». — «Это все не то». И вот, измерив будущее, взвесив мою волю, поняв, что такая нежность Альбертины к подруге мадмуазель Вентейль, длившаяся уже с таких давних пор, не могла быть невинной, что Альбертина была посвящена во все это и, поскольку на это указывала вся ее манера держаться, родилась с предрасположением к пороку, который мои тревоги столько уже раз позволяли мне предчувствовать, которому она, должно быть, никогда не переставала предаваться (которому, быть может, она предавалась в эту минуту, пользуясь моментом, когда меня не было с ней), я сказал моей матери, зная, какое я ей доставил огорчение, хотя она и скрыла его от меня, а говорило о нем только серьезное, озабоченное выражение, которое появлялось у нее, когда она сравнивала опасность огорчить меня и опасность нанести мне вред, — выражение, которое впервые появилось у нее в Комбре, когда она согласилась провести ночь у моей постели, выражение, которым она в эту минуту необыкновенно напоминала бабушку, позволившую мне выпить коньяку, — я сказал моей матери: «Я знаю, как я тебя огорчу. Во-первых, вместо того чтобы оставаться здесь, как ты хотела, я еду в одно время с тобой. Но это еще ничего. Я здесь плохо чувствую себя, я предпочитаю вернуться. Но ты меня выслушай и не очень огорчайся. Вот что. Вчера я ошибся, я невольно ввел и тебя в заблуждение, я думал всю ночь. Я непременно должен — и решил это сразу же, потому что теперь я вполне отдаю себе отчет, потому что я уже больше не изменюсь и потому что без этого я не смогу жить, — я непременно должен жениться на Альбертине».