Читать «Треугольная груша. 40 лирических отступлений из поэмы» онлайн - страница 12

Андрей Андреевич Вознесенский

одетой.

И ветер зелен. И листья.

Корабль на зеленом море.

И конь на горе лесистой.

И зелены волосы, тело,

Глаза серебра

прохладней...

О дайте, дайте подняться

К зеленой лунной ограде!

Как тонко и точно написан лунный свет зеленым, ну "изумрудкой", скажем!

А в "Убийстве Антоньито эль Камборьо" доминирует красный. Тяжелым золотом налиты "Четыре желтые баллады". Но наиболее страшна и сильна гамма лорковского черного в "Романсе об испанской жандармерии". Черные кони жандармов

железом подкованы

черным.

На черных плащах сияют

чернильные пятна воска.

"Черный, черный", — навязчиво повторяет поэт. "Черный!" В глазах черно от этих жандармов. Цвет становится символом. Жандармерия черная

скачет,

усеяв свой путь кострами,

на которых поэзия

гибнет,

стройная и нагая.

Роза из рода Камборьо

стонет, упав у порога,

отрезанные груди

пред ней лежат на

подносе.

Другие девушки мчатся,

и плещут их черные косы

в воздухе, где

расцветают

выстрелы — черные розы.

* * *

Поэзия — прежде всего чудо, чудо чувства, чудо звука и чудо того "чуть-чуть", без которого искусство немыслимо. Оно необъяснимо. Люди, лишенные этого внутреннего музыкального слуха, не понимали Лорки. О, эти унылые уши окололитературных евнухов... В стихах есть та особенность, что они, как увеличительное стекло, усиливают чувства слушателей. Ели нечего усиливать, поэзия бессильна!

Как прозой объяснить колдовство этих строк: Пускай узнают сеньоры

о том, что я умер, мама,

пусть с Юга летят на

Север

синие телеграммы!

Тоскую по Лорке.

Тоскую по музыке его, пропахшей лимоном и чуть горчащей.

* * *

И еще об одной встерче с Лоркой мне хочется рассказать.

В Чикаго полтора миллионов поляков.

Случилось, что я читал там свою "Сирень" — балладу о неприкаянной, влюбленной, оставившей родину, отправившейся путешествовать сирени.

Комнату освещает лунный экран телевизора. Звук выключен. Он вместо лампы, этот лиловатый экран с немыми плавающими тенями.

Свет озаряет женскую фигурку на тахте. Она — полька. Она сидит, поджав ноги. Ее родители эмигрировали перед войной в Аргентину. Она тревожна и смятена. Освещенная со спины лиловым сиянием, она кажется сама сиренью с поникшими трепетными плечами, лиловыми локонами, серыми туманными зрачками, сама кажется сиренью — потерянной, мерцающей.

Я, сам того не понимая, читаю и про нее, про ее судьбу.

Чем живет она? Что творится у нее на душе? Где соломинка, за которую она хватается в этой пустоте, в этом чуждом мире?

Вместо ответа она закидывает голову. Она читает, вернее, не читает, а полупоет какие-то стихи. Она преображается. Голосок ее прозрачен — он утренний и радостный какой-то.

"Это — Лорка", — отвечает она на мой недоуменный взгляд.

"Ларк?" — переспрашиваю я, не разобрав. ("Ларк" — жаворонок по-английски.)

"Да, да! Ларк! — хохочет она. — Это моя единственная радость. Не знаю, как бы я была без него... Ларк... Лорка..."

...Его убили 18 августа 1936 года.

* * *

Уроки Лорки — не только в его песнях и жизни. Гибель его — тоже урок. Убийство искусства продолжается. Только ли в Испании? Когда я пишу эти заметки, может быть, тюремщики выводят на прогулку Сикейроса.