Читать «Смешнее, чем прежде. Рассказы и повести (Сборник юмористических и сатирических, но в основе бытописательских рассказов.)» онлайн - страница 92
Владимир Рафаилович Марамзин
Горбы же эти, в плюсе или в минусе горбы — все равно, то есть личности мерзкие или даже роскошные, что в итоге не важно, они мешают нам соединяться друг с другом. У слепого, заметьте, исходит с лица доброта, у горбатого — злость на лице и обида; слепые женятся на слепых, слепые любят слепых, любят слепо, на ощупь, но горбатый с горбатым не могут сойтись, потому как слепой — это только слепой, просто незрячий человек, то есть чего-то лишенный на свете, что можно чем-то еще заменить из себя, истончившись, тогда как горбатый имеет позади себя вещь, или впереди себя имеет такую же вещь — острый горб, на котором натянут пиджак, острый горб, на котором натянут жакет, острый горб, при котором нельзя нам сложиться, пока не найдешь подходящую впалость.
Думая так, он заметил, что сильно устал. Он дождался обеда и немного поел. Думать в камере было неудобно и трудно, не хватало предметов на стенах. Лучше всего ему думалось обычно на людях, в трамвае и в улице, потому что думал он не словами, а более тем, что он видел, обнимая предметы, вовлекая в себя и обращая их в мысли. И к женщинам это относилось вполне.
21. Дух правосудия
В суде и в следствии пахло подмышкой — то есть в тех помещениях, где проводились эти полезные действия.
Место это, находящееся под рукой, в срастании с боком, хотя и называется слегка непонятно и странно, особенно по нынешней, раздельной орфографии — под какой такой мышкой? давно уже не слышится прежняя мышца — место это, отнюдь не противное (и не обижающее даже девичьей скромности, которая игриво прохаживается часто в него за щекоткой), пахнет тем не менее иногда невозможно. Бой быков — вот что раздается оттуда, не меньше! Потный, отприродный человек так не пахнет. Это запах подмышки лежалой, пиджачной, воспитанной папкой, ежедневно втыкаемой в нее со своим коленкором.
Почему именно этот запах, этой части организма поселился в суде, непонятно. В этом не содержится ничего оскорбительного для самого лучшего в мире суда, а все же, согласитесь, несколько невкусно.
Следователь, допрашивая, презирал нашего человека за малость преступления. Следователь, как и все остальные люди, не был насквозь безупречен, и ему было радостно встречать преступника большого, преступника страшного, перед которым он сам и его небезупречность были в сравнении нуль, ничто, то есть в сравнении с которым был он идеальный, милый человек — и в семье, и на службе, и в уличной жизни.
Он же, наш человек, не мог придать следователю такой хорошей законности, чтобы тот мог спокойно его судить и рядить. Следователь не любил его за это, за то, что хорошо мог представить, как гулял он с девицей по парку, как девица завлекала его чем могла, как при этом он действительно завлекался, — и следователь тоже бы охотно завлекся — как что-то он сказанул или сделал такого, что легко ей могло не понравиться, этой девице, — им, девицам, все время поступки желательно наши делить: которые нравятся, а которые нет, и чтоб нравились все — им как раз ни к чему, этого они не прощают и не любят. А уж если не понравилось, он легко мог представить, как при вздорном характере она закричала, чтоб того попугать — и не больше, — не думая, будет ли на это последствие, будет ли сбегание народа к ним под куст. Размышляя про это, следователь находил для себя тот момент, то неверное слово, где таилась ошибка, с которого сам начинал развивать свои действия в мыслях, заходя так далеко, как нельзя заходить у нас следователю даже и в мыслях. Спохватившись, он возвращался поспешно в обратном порядке, еще более не любя своего подследственного — за то, что тот его вынудил столь далеко заходить в своих мыслях, а более всего за то, что пришлось ему так быстро вернуться, кинуться вспять из областей приятнейших, которые в представлениях были куда податливей, чем в скудной следовательекой жизни.