Ефрем. Помилуйте, Аркадий Артемьич!
Михрюткин. Да уж ты не говори, пожалуйста. Ты вот лучше посмотри – лошади-то твои не бегут вовсе.
Ефрем. Помилуйте, лошади бегут как следует.
Михрюткин. Ну, хорошо… Я не говорю… я с тобой согласен. (Возвышает голос.) Я согласен с тобой, говорю тебе. (Вздыхает.) Экая жара, боже мой! (Помолчав.) Эка парит, господи! (Еще помолчав.) Мне хочется попробовать, не засну ли я маленько… (Оправляется и прислоняет голову к боку кибитки.)
Ефрем. Ну что ж – и с богом, батюшка. (Продолжительное молчанье. Михрюткин засыпает и похрапывает, слегка посвистывая и пощелкивая во сне. Голова у него заваливается назад. Рот раскрывается.)
Селивёрст (открывает сперва один глаз, потом другой и вполголоса обращается к Ефрему). Однако ты, я вижу, хорош гусь. Чего соловьем распелся?
Ефрем (помолчав и тоже вполголоса). Чего распелся? Экой ты, братец, непонятный. Разве ты не видишь – барин у нас еще млад, малодушен… Надобно ж ему посоветовать, как то есть ему в жизни действовать…
Селивёрст. Ну его! Вишь, вздумал нянчиться!..
Ефрем. Что ж – коли другие пренебрегают…
Селивёрст. Другие… другие…
Ефрем. Конечно, другие. – Впрочем – ты… известное дело. Ты… Для тебя, что барин, что чужой человек – всё едино.
Селивёрст. А тебе, небось, нет?
Ефрем (помолчав). А что – неужто взаправду опеку хотят наложить?
Селивёрст. Непременно наложат. Мне сам секлетарь сказывал.
Ефрем. Вот как. Ну, а барыня… стало быть, и она не будет – того – распоряжаться?
Селивёрст. Вестимо, не будет… Именье не ее.
Ефрем. Нет, – я по дому говорю, по дому.
Селивёрст. Нет, по дому распоряжаться будет.
Ефрем. Так какой же в эфтом толк? Хороша твоя опека, нечего сказать! (Михрюткин ворочается во сне. Селивёрст и Ефрем зорко взглядывают на него; он спит.) Еще пуще осерчает чего доброго.
Селивёрст. И это бывает.
Ефрем. То-то же бывает. Его-то мне жаль.
Селивёрст. А мне не жаль. Вольно ж было ему. Несчастный, кричит, человек я теперича стал в свете… А кто виноват? Не дурачился бы сверх мер человеческих. Да.
Ефрем. Эх, Александрыч, какой ты, право, нерассудительный!.. Ты сообрази: ведь он всё-таки есть барин.
Селивёрст. Ну, да уж ты мне, пожалуйста, там не расписывай… (Михрюткин опять ворочается и приподнимается слегка. Селивёрст проворно прячет голову в угол и закрывает глаза. Ефрем проводит кнутом над лошадьми и кричит: «А ва, ва, хвы, хвы, хва…»)
Михрюткин (открывает глаза, щурится и потягивается). А я, кажется, тово, соснул.
Ефрем. Изволили почивать, точно.
Михрюткин. Далеко мы отъехали? (Селивёрст приподнимается.)
Ефрем. До повертка еще версты три будет.
Михрюткин (помолчав). Какой мне, однако, неприятный сон приснился! Не помню хорошенько, что такое было, а только очень что-то неприятное. (Помолчав.)Насчет именья… опеки. Будто вдруг меня под суд во Францию повезли… Очень неприятно… очень.
Селивёрст. Известно… сонное мечтанье.
Михрюткин. Меня это беспокоит. (Кашляет.)
Ефрем. Помилуйте, Аркадий Артемьич, зачем вы изволите беспокоиться? С кем этого не бывает? Вот я на днях имел сон, вот уж точно удивительный сон, просто непонятный. Вижу я… (Наклоняет голову и у самого своего желудка нюхает из тавлинки табак, чтобы не засорить глаза барину.) Вижу я… (Кряхтит и шепчет вполголоса.) Эк пробрал, разбойник!.. (Громко.)Вижу я себя эдак словно в поле, ночью, на дороге. Вот иду я дорогой, да и думаю: куда ж это я иду? А места кругом как будто незнакомые – холмы какие-то, буераки – пустые места. Вот иду я и, знаете ли, эдак всё смотрю – куда ж эта дорога ведет; не знаю, мол, куда это она ведет. И вдруг мне навстречу будто теленок бежит – да так шибко бежит и головой трясет. – Ну, хорошо. Бежит, сударь, теленок, а я будто думаю: э! да это никак отца Пафнутья теленок сорвался, дай поймаю его. Да как ударюсь бежать за ним… А ночь, изволю вам доложить, темная-претемная – просто зги не видать. Вот, – бегу я за ним, – за этим теленком-та – не поймаю его, – ну что хошь, – не поймаю! Ах, братец ты мой, думаю я, эдак будто сам про себя: да ведь это, должно быть, не теленок, а что-нибудь этакое недоброе. Дай, думаю я, вернусь – пусть бежит себе, куда знает. Ну, хорошо. Вот иду я опять прежней дорогой – а близ дороги этак будто древо стоит, – иду я, – а он вдруг как наскочит сзади на меня, – да как толкнет меня рогами в бедро… Смерть моя пришла. Оробел я – во сне-то, знаете ли – просто так оробел, что и сказать невозможно, даже лытки трясутся. Однако, думаю я, что ж это он будет меня в бедро толкать – да, знаете ли, этак взял да оглянулся… А уж за мной не теленок, а будто жена стоит, как есть простоволосая, и смотрит на меня злобственно. Я к ней – а она как примется ругать меня… Ты, мол, пьяница, куда ходил? Я, говорю, я не пьяница, говорю, где ты этаких пьяниц видала, говорю, – а ты сама мне лучше скажи, каким ты манером сюда попала? Я, мол, барину пожалюсь, – бесстыдница ты эдакая… И Раисе Карпиевне тоже пожалюсь. – А она будто вдруг как захохочит, как захохочит… у меня так по животику мурашки и поползли. Гляжу я на нее, а у ней глаза так и светятся, зеленые такие, как у кошки. Не смейся этак, жена, говорю я ей, – этак смеяться грех. Не смейся, – уважь меня. – Какая, говорит, я тебе жена – я русалка. Вот постой, я тебя съем. Да как разинет рот, – а у ней во рту зубов-то, зубов – как у щуки… Тут уж я просто не выдержал, закричал, благим матом закричал… Куприяныч-то, старик, со мной в одном угле спал – так тот, как сумасшедший, с полатей долой кубарем – подбегает ко мне, крестит меня, что с тобой, Ефремушка, говорит, что с тобой, дай потру живот – а я сижу на постельке да этак весь трясусь, гляжу на него, просто ничего не понимаю, даже рубашка на теле трясется. Так вот какие бывают удивительные сны!