Читать «Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.» онлайн - страница 212

Морис Давидович Симашко

Понял, но еще не поверил. Нашел телефон на последней странице журнала, позвонил в Москву. Услышал сухой, подчеркнуто деловой голос: «Да… да… рекомендовал член редколлегии Лавренев. Пока не выезжайте, мы сообщим».

В растерянности положил трубку — ведь почти уже было поверил. Два дня ходил не то что разочарованный, а недоумевающий. И тут телеграмма: «Работа рукописью откладывается до выздоровления Лавренева, дальнейшем известим».

Позвонил еще раз, узнал о тяжелом сердечном приступе у писателя Бориса Лавренева. Какая-то женщина (видимо, Зинаида Николаевна) сказала, что это надолго, не меньше, чем на пять-шесть месяцев. И вот тогда я, кажется, поверил…

А пока что писав отчеты с пленумов, ездил к друзьям на канал в Юго-Восточные Каракумы. Ездил с другом — приблизительно одних лет со мной — уже известным московским писателем, получившим за свою первую повесть Сталинскую премию, а теперь переживавшим очередной мрачный период в своей жизни — то ли в личной, то ли в творческой. Он был меланхолического склада, мой друг, и мало говорил о себе, о сложной и трудной своей судьбе. Лишь глаза у него были пытливые и грустные. Здесь он, по договору с местной киностудией, писал сценарий о строителях канала с кем-то в соавторстве, потом число соавторов выросло до четырех, до пяти, а он только вздыхал и чуть подергивал рукой, когда обсуждался символ будущей картины: чайки над барханами. Добрые пять лет уже, как это сделалось расхожим штампом. Много позже он написал о пустыне и воде большой роман и по нему был сделан неплохой фильм.

К слову сказать, другой мой друг, с которым я работал в газете, тоже был профессиональный писатель, учившийся когда-то в Литературном институте в самый славный его период. Так что нельзя сказать, чтобы я так уж далек был от литературной среды. Кое-что пришлось повидать и с изнанки. Помню, с очередной писательской группой приехал к нам «на канал» относительно известный прозаик. Узнав от меня, что я послал в Москву пьесу, и такой-то критик в закрытой рецензии, отметив достоинства, указал и на недостатки, он вдруг задрожал даже от негодования:

— Ведь он же вас под корень подрубил. Это известный живоглот. И хорошим словам его не верьте — мягко стелет. А сам — дубиной… Немедленно садитесь и пишите на него все как есть. Зажим молодых и так далее. Я вам помогу. Не будьте тюхтей, пишите!..

И все три дня, что мы с ним общались, он кричал, настаивал, буквально требовал, чтобы я написал какую-то там жалобу на старого критика, очень старого и больного, как вскоре узнал я из некролога. Я же, глядя на этого здорового солидного человека, думал о том, что ни пьесы моей, ни рецензии на нее он не читал. Как же он судит об этом?

А еще как-то приехали к нам два известных, заслуженных поэта. Песня одного из них прошла через всю войну и в четырех шагах от смерти согревала солдат своим чистым огнем. В редакции «Туркменской искры» на встрече с коллективом этот поэт вдруг обрушился на другого известного писателя, чьи разящие статьи в тех же окопах и землянках передавали из рук в руки солдаты. Каких только обвинений не высказал он в адрес того, явно стремясь зажечь «ярость масс». Какая уж там могла быть между ними принципиальная вражда?