Читать «Откровение и сокровение» онлайн - страница 170
Лев Александрович Аннинский
Но попал. Общественность «определила тенденцию». И это тоже объективная реальность.
Самое крутое из определений, в сеть которых угодила «Царь-рыба», – что книга эта безоговорочно народная, точнее, крестьянская.
Тоже как посмотреть. Никогда Астафьев себя ни крестьянином, ни крестьянским писателем не ощущал. Хотя литературными местоблюстителями причислялся к «деревенщикам». Каким-то боком это походило на правду. «Асфальтовые джунгли» крыл всю жизнь нещадно. Так же, как и «барачную» Россию, которая съедала и съедает Россию «мужицкую», разоряет и уничтожает землю.
Но «мужицкая» Россия – не его исток.
Как? А Потылицыны, удерживающие на берегу Енисея старый уклад в пору, когда всё начинает скользить в гибельную промоину заполярной Игарки?
А Потылицыны – молчаливый строй двужильных, работящих, несгибаемых женщин – материнский противовес отцовскому роду Астафьевых, которые настоящего крестьянского труда не знают, и в истоке у них – не пахарь, а мельник. Мельник – фигура торчащая, индивидуально ответственная (или безответственная), первый кандидат на раскулачивание. И непременно – первый парень на деревне: плясун, гуляка, хвастун, соблазнитель баб…
Чтобы прояснить эту драму народного душераздвоения, надо обратиться ко всей глубине астафьевской исповеди, и прежде всего – к «Последнему поклону».
А «Царь-рыба»? Можно ли увидеть в ней эпитафию какому-нибудь гарцующему Гоге Герцову или анафему захребетникам-интеллигентам?
Можно. Если читать повесть в контексте предстоящей Астафьеву переписки с Эйдельманом или если пустить «Царь-рыбу» в аквариум с грузинскими «Пескарями», которыми он неосторожно объелся десять лет спустя, уже в 80-е годы. В этом дальнейшем контексте молва назначила автора «Царь-рыбы» защитником русской правды – и он, надо сказать, не уклонился.
Вопрос в том, какова правда. И как читать «Царь-рыбу», эту поворотную (приворотную, отворотную) повесть, намертво (наживо) вошедшую в русское сознание в середине 70-х годов кончающегося советского века.
Белое перо?
Читать надо – как всякий художественный текст – принимая прежде и независимо от прочих параметров ту музыку, по ритму и тону которой этот текст строится и без которой он просто развалится. Это то, что Пушкин назвал законом, который признаёт над собой сам художник. Он сразу подаёт нам камертонный сигнал (систему сигналов) – не от чистого разума и не от чистой интуиции (в противовес чистому разуму), а именно… «от души», определяющей всё.
У Астафьева это тон весёлой доверительности. Ещё до того, как повествование с мемуарного крючка соскальзывает в напряжённую мифологему, автор сигналит нам об этом. Чтобы мы знали и ждали: повествование будет – как «по-особенному открытое», как «воспоминания до темнозори…»
Стоп. Вы знаете, что такое темнозоря? А чем она отличается от зори или зари? Да, может, и ничем. Кроме того, что именно так скажут… в Игарке ли, в Овсянке. Скажут: пёс вытропил песца, прошлёпал по мелкому таю, остановился на обмыске и замер. На какое-то мгновенье замрёте и вы, соображая, не полезть ли вам в словарь сибирских говоров или в сокровищницу старика Даля, а потом догадаетесь: не рассчитывает же Астафьев, что вы будете каждую минуту дёргаться к справочникам, отрываясь от стремнин и омутов его самозабвенного повествования! Да ведь абсолютно всё понятно из контекста! И некроха, и брызганка, и запука, и кряжик, и хорей (не поэтический, а эвенкийский) – всё ясно ровно настолько, чтобы читатель не досадовал и не дёргался, а ухнув, выпурхивался – из этой кромешно-кудрявой вязи к свету какой-нибудь звёздочки, напоминающей «о стойком существовании мироздания».