Читать «Откровение и сокровение» онлайн - страница 165

Лев Александрович Аннинский

Туда, откуда «зовы».

«Здесь» – ничего, все – «там». И чудится человеку, что «все это» уже с ним было, а где и когда – не ведает. У Казакова – совершенно уникальная (лермонтовская!) запредельная память: судьба его героев коренится в какой-то потусторонней, космической глубине, куда их тянет безотчетно, властно: «здесь», на «этой» земле они гости. Потому и бегут.

Странность казаковского присутствия, одновременно глубоко укорененного, русского, деревенского, природного, и вместе с тем – «нездешнего», надмирного, музыкального, может, конечно, озадачить его биографов. Писатель, проложивший пути для русских «деревенщиков», – вырос «на арбатских дворах». Писатель, оставивший пленительные картины природы, с детства этой природы «в глаза не видел и не думал о ней», – он эту природу вычитывал из книг «в темной, холодной и голодной Москве» военных лет, а видел – когда ездил в ссылку к отцу, посаженному впервые «за недоносительство» в 1933 году и поневоле жившему «на природе»… Писатель, одаренный уникальной литературной техникой, был практически первым литературно образованным человеком в своем роду, да и роду-то того было – всего два городских колена: семья рабочая, московская, а деды-бабки – из смоленских крестьян; дальше – вроде бы туман; родителей отделили рвом Беломорканала… Были только глухие намеки на 1937 год, и ведь на самом деле – ездил к отцу на поселение, и именно там «приобщился» к таежной природе, к охоте; а что не афишировал – так ведь плаха репрессивная на сознании лежала! Вот и получалось, что ни с землей вроде бы связей никаких, ни с деревней. Все получено – «из запредельности». Простор – и «зовы».

Двоятся, зыблются, дрожат контуры предметов. Вспыхивают и гаснут страсти, «оборачиваются» характеры. Благостный странник ведет себя как плотоядный жеребец-насильник; красавец-пейзанин оказывается костоломным дурнем. Но и угрюмый бирюк «из бывших», источающий ненависть к нынешним «лодарям», – может обнаружить голубиную душу сокрытую под десятью слоями коросты. Может, это он сложил северные песни, былины, руны! Может, это он и выстроил когда-то церковь в Кижах и топор забросил, чтоб повторить было нельзя…

«Ах, Нестор, Нестор…»

Потаенная нежность казаковской интонации, скрытая за скуповатостью штрихового рисунка, за строгой, музыкально просчитанной экономностью слова, – вдруг вырывается на поверхность в поздних его рассказах, посвященных младенцу-сыну. «Во сне ты горько плакал». Странная для Казакова сентиментальность и какая-то горячечная беззащитность появляются в его стиле, и кажется, что стиль сломан, подорван, разжижен, расслаблен экзальтацией… что любой приличный писатель точно так же вот описывал бы чувства отца, поздно дождавшегося своего первенца.

Но «чисто казаковское» вдруг всплывает со дна этой теплой купели – запредельной, «космической» тревогой. Ребенок плачет беспричинно и безутешно, потому что чует, как его душа отделяется, прощается с отцовской. ЗНАТЬ этого он не может: он ничего в жизни своей не видел, кроме внимательных нежных родительских глаз. Откуда же эти слезы во сне, этот ужас прощанья навсегда?