Читать «На пределе!» онлайн - страница 67

Геннадий Николаевич Хлебников

Я помогаю Кузьмичу отпускать капусту и картошку. Ох уж эта капуста! Она всю зиму пролежала в каком-то холодном складе, замороженная насквозь. Сейчас начала на апрельском тепле оттаивать, верхние почерневшие листья слизью снимаются с потемневшего кочана.

— Что тут есть! — вырывается у меня. От одного вида капусты спазмы в голодном и неразборчивом моем желудке.

— Не скажи, Геннадий, — возражает Кузьмич. — Ежели голод — все умнешь. Я в тридцатом глину ел… Было дело… А тут капуста, на щи пойдет, из картох трахмал добыть можно, тоже харч.

— Крахмал надо… — вежливо поправляет старика одна из женщин.

— Знаю что надо. Учишь… Ученого учить — только портить, — ворчит беззлобно Кузьмич.

Еремкиной отпустили капусты и картошки, она пошла с мешком на плече, пошатываясь на больных ногах. Никто больше не смотрел в ее сторону, каждый занят своими мыслями и заботами.

— Капусту есть можно, — убежденно говорит Кушакова. Она получила свою долю, но поджидает товарку, соседку по бараку, тоже многодетную солдатку Вергазову. Больны ноги у Вергазовой, надо ей подмочь, не донести ношу одной.

— Ее, капусту, надо только в холодной воде подержать, а то она так в кисель вся превратится. А потом в кипяток сразу, да подсолить хорошо.

— Да мяска положить, — ввернула остроязыкая почтальонша Маня, давно прозванная на поселке вестником смерти. Сколько она разнесла похоронок, сколько слез выплакали бабы на ее тощую грудь. Хоть и любит подначить Маня, но не злой она человек, душа нараспашку, а потому не обижаются на нее.

В разговор о пище включаются разом все женщины, ухитряясь и выслушать, и высказаться.

— В начале тридцатых голодали, помню… — говорит одна.

— А когда мы не голодали?

— Так вот, голодали говорю в тридцатых, — продолжает рассказчица, — мы собирали конский щавель, мать месила с мучкой чуть-чуть, а то с крахмалом, лепешки пекла. Спасались.

— Листья одуванчика едятся…

— К ним бы сметанки!

— Скажет тоже…

— А щи из щавеля? Бывало весной выйдешь на полянку, ляжешь на землю и смотришь: где верхушки щавеля-кислицы, бежишь туда.

— А мы весной свечки еловые ели. Вкусны!

— В нашей деревне почитай каждый год хлеб с лебедой пекли, да еще с осиновой корой…

— Тут, на Дальнем Востоке, черемша хорошо родится. Очень полезная. У меня и сейчас немного сохранилось, соленой. Детям даю, как лекарство, от цинги.

— От цинги хорошо. От цинги шульта еще помогает, из пихты отвар.

Я слушаю женщин и думаю о том, как много и часто голодает наш народ, такой трудолюбивый, располагающий большой культурой земледелия, плодородными, прямо-таки необъятными землями. И до революции голодал, и сейчас голодает. Ну теперь хоть война, а в тридцатых?.. Только голодное отчаяние заставляет людей есть все, о чем сейчас так, почти с умилением, рассказывали женщины, есть вот эту противную осклизшую капусту и полусгнившую картошку. И до революции и после нее по стране бродили многие тысячи нищих. Они ходили по деревням и хуторам, по улицам и базарам городов. Нищий был непременным атрибутом нашей социальной жизни. «Подайте милостыньку Христа ради…», — привычно и устало тянули женские и детские голоса, голоса стариков. «Подайте, кто сколько может…» Из бесконечной вереницы нищих, виденных мною, запомнилось темное, словно из мореного дуба, вырезанное длинное лицо высокой исхудавшей женщины, пришедшей за милостыней в наш дом. За грязную ее юбку держались ручонками двое ребятишек. Она произносила только одно слово: «Подайте…» Мать, с ее жалостливым сердцем, всплакнула, глядя на несчастную троицу. «За что такое человеку?» Она скормила большую часть нашего, тоже нищенского, дневного рациона, дала с собой картошки. А женщина, малость восстановив силы и обретшая способность говорить, поведала монотонно заучено: «Засуха… земля потрескалась… яйцо сунь — испечется… Был хлеб, в разверстку взяли… Хватило бы хлеба до нового… Разверстка… до зернышка… Мужики против… заарестовали моего, не вернулся…»