Читать «День народного единства» онлайн - страница 160

Роман Уроборос

Псалм 3. А не одевайте мне наручники. Не бейте в лицо кулаком. А не пинайте в пах сапогом. А то стану богом. И не подам вам убогим. А жизнь так и не понята многим. Заставим вас кричать и плакать. Бл.. Бл.. Бл..

Послушайте. Вот вы, когда стреляете в головы разным людям, Вы, вообще, что кому хотите доказать?

12 июня 1978 года

Когда в двенадцать лет ты вдруг узнаешь, что скоро от рака умрет твоя мать, жизнь останавливается. Именно так я вспоминаю этот день сейчас, тридцать лет спустя. Я стоял, ошалев и остановив какую-то незначительную мысль в своей пустой, на тот момент, голове. А врач все говорил и говорил, все подгонял и подгонял свои эмоции слюной, которая вылетала у него изо рта. Он поддерживал себя все сильнее в своей подлости. Подло так говорить, что умрет твоя мать, что четвертая стадия, что операция невозможна. Где же Вы раньше были, ведь взрослые люди? У всех высшее образование, а в вопросах собственного здоровья, настолько беспечны, насколько это вообще возможно. Стыдно товарищи. Доктор, а может быть это не все? Вы же понимаете, вы же своими словами без ножа меня режете. У меня Вовка еще маленький. Как же он без меня? Отца у нас нет. Мать посмотрела на меня глазами, полными слез. Голубушка. Я профессионал. И вы сами попросили не врать. На ранних стадиях, мы можем еще из милосердия врать. Но сейчас — простите… Сколько мне осталось? Меньше месяца. Она опустилась на колени и завыла, страшно, натужно. У меня эта сцена до сих пор стоит перед глазами. Коридор больницы, пол деревянный блестящий. Полумрак. И доктор пытается поднять с колен упирающуюся мать. Я не мог плакать, я не понимал, совсем не понимал, что происходит, о чем они говорят. Для меня смерти еще не существует. Пока еще не существует. Я думаю о том, как посмотрю сегодня мультики. О солдатиках и о Людкиных коленках. Хотя на самом деле я, похоже, не о чем таком не думал, а просто тяготился этой ужасной картиной. Упирающаяся мать, доктор, у которого в глазах ни капли сострадания, а только голый профессиональный интерес. Когда мы пришли домой, оставалось еще не так много времени до того момента, как моя жизнь и жизнь моей матери покатится под откос. Мать сходила за водкой. Причем купила она три бутылки. Открыла одну, налила полный стакан и начала пить водку, как воду. Мелкими глотками, иногда большими. Но, не испытывая никаких неприятностей от вкуса водки. Она выпила две бутылки безо всякой закуски. Потом разделась догола и стала показывать на свои груди, смеяться и рассказывать, как их отрежут. Но мои сиськи будут уже не я. Такая фраза устроила бы вашу неокрепшую детскую душу? Я выбежал из подъезда и дал затрещину Димке, мирно прогуливающемуся соседскому мальчонке, еврейскому, как мы все думали, мальчику. Он заплакал, а я побежал дальше, запивать свое горе шипучкой, которую я разводил в стаканчике газировки из автоматов газированной воды за одну копейку. Деньги у меня всегда водились. Меня год назад до этих событий, парень из параллельного класса, Вовчик, научил по карманам мелочь тырить и у младшеклассников отбирать. Вовчик сам из Тамбова. У них там все такие. Отмороженные. Он по школе ходит с велосипедной цепью. Попробуй, откажи такому. Откажи что? Кстати. Не помню, что говорил только что. Вот так всегда. Как только вспоминаю то время и все, что с ним связано, мысли мелькать, вроде, начинают, а что они обозначают, я не знаю. Не помню. После шипучки отпустило. Прекратил душить мое горло стыд. И здесь я увидел Серегу Иванова, моего друга, драчуна и вора. Нет, мы все пионеры были. Конечно. И вот сейчас два пионера пойдут за угол курить сигареты «Космос», кислые и некрепкие. Привет — привет. Ты чего такой грустный? Да так, вроде все нормально. У меня, знаешь ли, мать скоро умрет. Затягиваемся, выпускаем дым, молчим. Не повезло тебе, в детдом отдадут. А там порядки, сам знаешь какие, как в тюрьме. Вот. Покурили, помолчали. Вспомнили пионерский лагерь. Вспомнили с ним этих отмороженных детдомовских, которые дрались, как взрослые мужики — насмерть. Их все боялись, даже деревенские, которые толпами приходили к нам на танцы, и называть их «деревенскими» категорически не рекомендовалось. Называть их следовало только так — «местные». Хотя сами они были никакие не местные, а жили себе спокойно в Москве. Например, в Тушино. И не дай бог такому «деревенскому» встретиться с нами в Кузьминках. Или еще где… Ну бред ведь несу. Никто не собирался с ними встречаться нигде. А в пионерском лагере этих длинноволосых злых ублюдков мы боялись. Детдом не подарок, это точно. Не знаю, стоило ли сравнивать его с тюрьмой. Может и не стоило. Но, ни туда, ни туда не хотелось. Ни в тюрьму, ни в детдом. Хотя, если я правильно помню, в то время в двенадцать лет и невозможно попасть было в тюрьму. Частичная уголовная ответственность не наступала еще. Попрощался я с Серегой и пошел бродить по улицам района. Тополиный пух вовсю летает, ложным снегом землю покрывает. И во всем ложь. В материной болезни, во мне, в мире. В стране нашей, в Советском Союзе. В пионерии. Я иду и плачу, слезы из глаз, тополиный пух в глаза. Мрачно на душе, внутри тела такое гудение басовое, будто я труба водопроводная или иду и гудю, как жук, или гужу. А я знаю, кто был причиной материной болезни. Боря. Боря Косорукий. Председатель парткома и алкоголик. Но тихий. Положение громко ему не позволяло пить. Боря Косорукий на самом деле был косоруким. Одна рука у него была длиннее другой. Кисти у него на левой руке не было. Во время героического труда с похмелья на благо Родины у фрезерного станка случилось это несчастье. Оторвало Боре кисть. Но он получил взамен две выгодные вещи. Получил инвалидность и пошел вверх по партийной линии. Так как правая рука у него работала, и бумажки он подписывать мог, а также указывать красиво путь к победе коммунизма. К тому же стакан в его правую руку ложился почти полностью и не был практически виден. Так что стакан он опрокидывал в свою луженую глотку быстро и незаметно. На мать мою он положил глаз давно, лет десять назад и добивался ее упорно и прямолинейно, в основном обливая грязью моего отца — Михаила. Плешивого и говорливого хохла. Что-то я неуважительно об отце. Но уважительно говорить о человеке, который провернул какую-то беспрецедентную, по тем временам, аферу и сбежал из Москвы, по слухам, в Крым, а потом и вовсе из страны, за какие-то сумасшедшие деньги, я не могу. Да бог с ним, с отцом Михаилом. Он остался в нашей с матерью памяти, веселым болтуном, хотя материальное положение наше стало хуже, так как мать сразу же после этого случая уволили с престижной работы и засунули в какую-то дыру на мизерную зарплату. Но ничего, нам хватало. Боря прилепился к нам, как клещ, хотя и брать с нас особо было нечего, квартира двухкомнатная маленькая. Но он прилепился к матери, женщине большой, красивой и неистовой. Он ухаживал, говорят, за ней года четыре еще при отце, а потом, когда отец сбежал, она через полгода пустила в дом Борю и они даже расписались. Все было официально. Правда, последние четыре года Боря безбожно пил, чудил. Рассказывал какие-то небылицы о том, как его кто-то там ограбил и отобрал все деньги. По партийной линии, как это не странно, это не мешало ему продвигаться абсолютно. И зарплата его неуклонно росла, и привилегии увеличивались, что не мешало ему полностью практически обобрать мою мать, пропив все золото, хрусталь и даже дореволюционный фарфор. К началу семьдесят восьмого года у нас ничего не было. Мы с ней были голенькие как птички. На тихие упреки матери он реагировал примерно так: