Читать «Гномон» онлайн - страница 301

Ник Харкуэй

В моем распоряжении были четыре стены и потолок, на которых нужно выписать императорский двор таким, каким он был в лучшие дни. Нужно запечатлеть умирающих и спасти хоть частицу тех, кем они были, прежде чем агония переписала их ликами Чистилища.

Только когда я принялся рисовать – удерживая в памяти дружественные линии, игру света и тени на подбородке толстяка или бедрах служанки, – оказалось не важно, насколько я сосредоточился на этой цели. Все равно выходили ничтожные, дикие образы, принесшие мне бесполезную славу. Акула была повсюду, крошечная и огромная, игривая и чудовищная. Ужаснее всех оказался один из самых маленьких набросков: он будто выглядывал из стены и следил за каждым моим движением, как положено портретам, хотя такого эффекта я никогда не видел прежде; будто ухватил истинную сущность хищной жестокости и казни, закрепил ее в своей маленькой камере, а теперь заперт в ней с личным memento venatoris . Мои руки мне не принадлежали. День за днем я выбрасывал карандаш в отчаянии от постоянных неудач, но каждый день, когда тюремщики приходили, чтобы сломать мне очередной палец, они приносили новый огрызок. Иногда это был художественный уголь, иногда – мягкий графит, лишь бы меня, избитого, дрожащего, покрытого пятнами пота и неизбежной от резкой боли мочи, снова и снова тянуло пробовать и терпеть поражение. Они приучали меня к сочетанию поражения и боли, приучали мучить самого себя. Я не мог остановиться, каждая новая попытка пополняла диковинную мозаику на стенах и потолке, пока моя камера не стала лучшей работой, какую я нарисовал за всю жизнь. Причудливее всего была многоокая женщина, смотревшая на меня сверху, а мой образ спрятался в углу, но его поднимали вверх три других, будто на какой-то библейской сцене в церкви.

Однажды утром ко мне пришел хирург, его лицо было мрачным. Он сообщил, что мое дело тщательно пересмотрено в свете ужесточения политики по отношению к рецидивизму среди вышедших на волю политических заключенных. Ему очень жаль, что мое заключение продлилось так долго. Он сам восхищался современной сложностью моих работ, смелым отказом от общепринятого – утверждению Африки над белым северо-западом, и ему было трудно меня мучить. Ему кажется, что здесь, в тюрьме, я очистился от внутренней скверны, скорее всего, от внутренних противоречий между моим искусством и моими же замшелыми политическими взглядами. И если бы меня сейчас выпустили, я бы стал образцовым гражданином и решительным сыном прогресса. Мой дар, по его словам, заключался в том, чтобы представлять видимыми скрытые истины, которые я безошибочно видел внутренним, художественным взором, – такое великое дарование нелегко отбросить. Тем не менее революция не знает полутонов, и этого его убеждения самого по себе недостаточно, чтобы меня освободить. Он глубоко сожалеет, что управляющий совет тюрьмы постановил меня ликвидировать. Итак, мне предстояло умереть в Алем-Бекани по распоряжению правительства, которое ничего обо мне не знало, в наказание за преступное рисование портрета. Казнь назначили на конец месяца, поскольку это была ближайшая подходящая дата.