Читать «Ангельский рожок» онлайн - страница 191

Дина Ильинична Рубина

А пока мы сидели в машине, Лев Григорьич мне всю жизнь Сашкá рассказал, всю его любовь невероятную… как он всегда один, несмотря что бабы вокруг так и вились, он же красавец… А уж то, что она всю жизнь одна, эт я знаю, как никто! Я слушал, обалделый… Как это, думаю, в наши лёгкие-незамутнённые дни такой Шекспир приключился, такой, понимаете, душераздирательный Монте-Кристо?!

С полчаса, что ли, мы сидели… Вдруг скачет Кислевский, глаза на лбу, и сам прямо в ярости: ка-а-ак рванет дверцу машины, ввалился, кричит: «Кто ему сообщил?! Кто сообщил о смерти жены?!» Мы: как, что, не может быть?! Не было такого, он в камере без доступа! А Кислевский: «Да он меня этим встретил: «Нет её, говорит, нет уже моей дылды». Странное какое прозвище у его покойной жены…»

В общем, Сашок не хотел ни о чём говорить, не шёл на контакт, – это так у них называется. Только денег попросил. И вот эта его фальшивая просьба, Нина, она как-то успокоила Кислевского: раз человек денег просит, значит, у него какие-то планы на жизнь, верно? Кто ж знал, что он у соседа по камере, у какого-то бандюка, выкупит эту бритву одноразовую, бе-зо-пас-ную! вроде как – «побриться, а то, мол, оброс». Кто ж знал, что проклятущая эта бритва…» (Давится, запись срывается.)

«Всё, всё! Простите, Нина, я – всё, в полном порядке! Больше не повторится. Я коротко, у вас и времени нет мои стенания прослушивать. Я – коротко.

Наутро Кислевскому позвонили, сообщили, что заключённый Бугров… что он ночью себя порешил… что он, Сашок, вскрыл себе – забыл, как называется, – вену эту в паху и до рассвета кровью истёк… И что на этом следствие, значит, закрыто, хана. Тут, значит, что: как в песне, что ли, – бери тела, иди домой – правильно я понимаю?» (Запись срывается.)

«…Простите, Нина… Всё! Сейчас я – кремень. Рассказываю чётко, и больше не повторится. Дальше было – всё как по ранжиру, типа правительственного регламента. Вызвал я Лёху; у меня его телефон есть, Петровна давным-давно выдала, сказала – на всякий случай, мало ли что. И вот – пригодился. И Лёха прилетел метеором по небу, прямо ночью… Не знаю, знакомы ли вы с этим перцем. Он, конечно, золотая молодёжь, и тот ещё засранец, но внутри себя характер имеет. Держался молодцом – это ж представьте только, что на человека рухнуло: смерть матери да отца, которого он в глаза не видал, ухом не слыхал… И теперь давай, парень, волоки обоих родителей хоронить за тридевять земель. А Лёха – ничего оказался – мужик. Бледный, правда, был, как смерть, и не жрал ни черта. А ещё раза два ночью я слышал, как он в подушку давится и бьёт её кулаком. Но это же понятно: легко ли молодую мать хоронить. С отцом у него – что… тоже свидание не из лёгких. Как подошёл, глянул в гроб, пока не завинтили, сказал: «Ха! Будто сам лежу, только постарше». И Лев Григорьич – могучий всё-таки мужик, – не знаю уж, какое неуважение ему в тех словах Лёхи почудилось, только насупился он и: «Парень! – говорит. – Дай тебе бог кого-то так в жизни любить, как твой отец любил твою мать!..» А уж кто меня пробил до самого киля – так это девушка, старшая дочка Льва Григорьича. Они все, конечно, плакали – и жена его, и девочки. Сбились в кучку, такие несчастные. Но та, старшая – как она билась! Её муж держал, бессловесный, американский. А она так кричала, бедная: «Стаха! Стаха!» – будто, не приведи бог, отца хоронила. «Ругатели идут пешком!» – кричала. Совсем не в себе, видимо, была. Даже Лёха был в ауте, смотрел на неё во все глаза.