Читать «Сборник "Блок. Белый. Брюсов. Русские поэтессы"» онлайн - страница 427

Константин Мочульский

И Цветаева продолжает: «Это Белый übertanzt ничевоков. Ровная лужайка, утыканная желтыми цветочками, стала ковриком под его ногами — и сквозь кружащегося, приподнимающегося, вспархивающего, припадающего, уклоняющегося, вот-вот имеющего отделиться от земли — видение девушки с козочкой!»

В 1920 году Белый жил некоторое время во Дворце искусств, на Поварской у Кудринской площади (дом Ростовых в «Войне и мире» Толстого). Б. Зайцев вспоминает о своем посещении поэта:[28]

«Белый был в ермолочке, с полуседыми из-под нее „клочковатостями“ волос, такой же изящный, танцующий, припадающий. Комната в книгах, рукописях. Почему-то стояла в ней черная доска». Они говорили об антропософии и революции. Белый чертил на доске круги, спирали, завитушки. Не было в нем здесь обычной нервозности. Скорей фантастика успокаивающая. «Видите? Нижняя точка спирали? Это — мы с вами сейчас. Это— нынешний момент революции. Ниже не опустимся. Спираль идет кверху и вширь, нас выносит уже из ада на простор».

Осенью 1921 года Белому удалось выехать из России. В Ковно ему пришлось ждать германской визы. В отчаянье он пишет письмо Асе — двадцать страниц большого формата, мелким почерком: подробный отчет о своей жизни в России в эпоху военного коммунизма. Письмо не было отправлено, и в 1923 году Белый передал его В. Ходасевичу. Оно было напечатано с большими сокращениями в журнале «Современные записки».[29]

«До Рождества 1918 года, — пишет Белый, — я читал курс лекций, вел семинарий с рабочими, разрабатывал программу Театрального Университета, читал лекции в нетопленном помещении Антропософского общества, посещал заседания Общества.

С января 1919 г. я все бросил… лег под шубу и пролежал в полной прострации до весны, когда оттепель немного согрела мою душу и тело… И не нам, старикам, вынесшим на плечах 1917, 1918, 1919, 1920, 1921 годы, рассказать о России. И хочется говорить: „Да, вот— когда я лежал два с половиной месяца во вшах, то мне…“. „Две недели лечился от экземы, которая началась от вшей, и т. д.“. Или начнешь говорить: „Когда у меня за тонкой перегородкой кричал дни и ночи тифозный…“ Да, жил, и ходил читать лекции, готовился к лекциям под крик этот… В комнате стояла температура не ниже 8° мороза, но и не выше 7° тепла. Москва была темна. По ночам растаскивали деревянные особняки… Жил я это время вот как: у меня в комнате в углу была свалена груда моих рукописей, которыми пять месяцев подтапливал печку; всюду были навалены груды старья, и моя комната напоминала комнату старьевщика; среди мусора и хлама, при температуре в 6–9°, в зимних перчатках, с шапкой на голове, с коченеющими до колен ногами, просиживал я при тускнейшем свете перегоревшей лампочки или готовя материал для лекции следующего дня, или разрабатывая мне порученный проект в Т. О., или пишучи „Записки чудака“, в изнеможении бросаясь в постель часу в четвертом ночи: отчего просыпался я в десять часов и мне никто не оставлял горячей воды; так, без чаю подчас, дрожа от холода, я вставал и в одиннадцать бежал с Садовой к Кремлю (где был Т. О.), попадая с заседания на заседание; в три с половиной от Кремля по отвратительной скользкой мостовой, в чужой шубе, душившей грудь и горло, я тащился к Девичьему Полю, чтобы пообедать (обед лучше „советского“, ибо кормился я в частном доме — у друзей Васильевых). После обеда надо было „переть“ с Девичьего Поля на Смоленский рынок, чтобы к ужину запастись гнилыми лепешками, толкаясь среди вшивой, вонючей толпы и дохлых собак. Оттуда, со Смоленского рынка, тащился часов в 5–6 домой, чтобы в семь уже бежать обратно по Поварской в Пролеткульт, где учил молодых поэтов ценить поэзию Пушкина, увлекаясь их увлечением поэзией; и уже оттуда, часов в 11, брел домой, в абсолютной тьме, спотыкаясь о невозможные ухабы: и почти плача оттого, что чай, который мне оставили, опять простыл, и что ждет холод, от которого хочется кричать…