Читать «Эссе 1994-2008» онлайн - страница 417

Аркадий Ипполитов

В этом натюрморте таилось нечто символическое, всеобщее, что-то, отсылающее к самым ранним европейским натюрмортам XVI - начала XVII веков, когда каждый плод и каждый цветок внятно говорили о великих истинах, к плоду или цветку впрямую вроде бы и не относящихся: о грехопадении, спасении, искуплении, сладости и скоротечности земной жизни. Значительность прозрачности стекла, белизны тарелки, остроты вилочных зубьев и красноты спичечных головок тоже свидетельствовала о чем-то непреходящем, онтологическом, одновременно будучи очень обыденной: закусь собрана, к водке и хересу, этакий русский тапас. Картина, впечатывающая конкретный момент постоянно меняющегося времени в вечность, была столь же маняще притягательна, как кусок золотистой смолы, залившей несчастную юркую ящерицу тысячи лет тому назад и сохранившей ее навсегда во всей красе последних ее мучений.

Манили и отсветы на стекле, таинственно и странно намекающие на огромное пространство, окружающее замкнутый мирок натюрморта с его дырочками в сыре, кусочками сала в лоснящейся колбасе, с выписанностью каждой спичечной головки. В зеленоватых гранях графина отражалось окно, причем несколько раз, напоминая о какой-то гофманианской перверсии большого и малого, о целом мире, заключенном в толстые стеклянные стены, как в тюрьму. Окно, в романтизме означающее прорыв в бесконечность, оказывалось заключенным в гладкие грани тесного графина и бултыхалось в водке, увязая в ней, как несчастная муха с намокшими крыльями. И в то же время больное и обреченное окно свидетельствовало с пафосом пророка в своем отечестве, что мир вокруг есть, точно есть, существует, оно чуть ли не кричало об этом, как Кассандра на берегу моря, и тонуло в зеленоватой водочной жиже, захлебывалось, снова всплывало, и, в конце концов, шло ко дну?

Я этого не знаю. Я даже не знаю, мой ли герой написал этот натюрморт или он случайно оказался у него на стене. Я вообще ничего не знаю про эту картину, и никто ничего не знает. Знаю только, что это лучший натюрморт в русской живописи XIX века, а, может быть, и русской живописи вообще. Знаю, что написан он был кем-то по фамилии Волков, судя по подписи, выведенной красной краской в нижнем правом углу, но связать с каким-нибудь конкретным Волковым эту картину пока не удалось, хотя русских художников с такой фамилией множество. Еще знаю, что написан он был где-то в середине девятнадцатого века. А быть может, и позже, как добавляют знающие люди, рассматривая форму граненого стакана.

Мне, однако, кажется, что позже Крымской войны он никак не мог появиться. Для меня этот натюрморт - замечательное свидетельство конца золотой осени крепостного права, чудесная повесть об умирании николаевской эпохи, о настроении этого времени, тягучем, пасмурном, невнятном. Он напоминает мне наброски сумасшедшего Федотова, смятые листы несвязного бреда вперемежку с непристойностями, страницы гоголевских «Записок сумасшедшего», петербургскую унылость мартобря, заброшенность конца мира, Васильевского острова, обветшалую желтизну разорившейся усадьбы, заросшей сиренью, уже отцветшей, под мелким дождем, и разночинца в мокрых сапогах в гостиной стареющей пушкинской красавицы, смотрящей на него с неприязнью обветшалой гордыни, вынужденной считаться с неизбежностью. Он напоминает мне еще натюрморты француза XVII века Любена Божена, столь же загадочного художника, как и наш Волков, известного лишь по подписям на своих натюрмортах; его натюрморту, «Плетеной бутыли с вином и блюду вафель», Паскаль Киньяр посвятил целый роман «Все утра мира», очень хороший, где есть замечательная фраза: