Читать «“Патент на благородство”: выдаст ли его литература капиталу?» онлайн - страница 9

Алла Латынина

Русской литературе не привыкать брать нравственные уроки у мужика, начиная с Савельича и кончая толстовским Платоном Каратаевым (у чеховских или бунинских “мужиков” мало чему поучишься).

На первый взгляд Арсений Благодарев выполняет ту же функцию. Но лишь на первый. Перед нами — новый тип человека из народа, на которого и рассчитана столыпинская реформа: хороший, умный солдат, дисциплинированный, без заискивания перед начальством, с чувством собственного достоинства, но без панибратства. Благодарев и крестьянин такой же. Энергичный, ловкий, сметливый, он не упустит в хозяйстве ничего, он воспользуется столыпинской волей, чтоб выйти из общины, построиться, завести хозяйство, — и, конечно, начнет богатеть. В следующей своей фазе, спустя десяток-другой лет, это Захар Томчак, уже не крестьянин даже и не кулак — сельскохозяйственный магнат, образцово поставивший прибыльное дело.

Сам по себе герой в русской литературе тоже не новый, совсем не новый. Ново — отношение автора. И оно особенно наглядно проступает, когда для сравнения подыщешь у другого писателя лицо, занимающееся той же примерно деятельностью.

Возьмем хоть Ивана Кузьмина Мясникова из очерка Глеба Успенского “Книжка чеков”.

Успенский и старого купца, каких много у Островского, не больно жалует, богатство его нажито темным путем, все в нем, мол, обман, но он хоть и наживал большие капиталы, в глубине души не считал себя праведником и замаливал грехи, жертвуя Божьему храму, и кормил всех, кто мог уличить его в нарушении “неумолимого закона”, — словом, был дойной коровой для самого широкого круга.

Иного сорта делец новой формации —законов не нарушает, “на все у него есть патенты, везде заплачено”. Казалось бы — хорошо?

Нет, законная деятельность Мясникова видится Успенскому хищнической, разрушительной, причем особую неприязнь вызывает у писателя нравственное отупение героя: почему, мол, тот не испытывает никаких угрызений совести, когда “прикоснется своими капиталами к дремучему темному бору... — и глядишь... осталось голое изрытое место”, или когда под ножом умирают “тысячи быков, тысячи рыб”, или когда тысячи тварей с ревом, хрюканьем, беспомощным блеянием, битком набитые в вагоны, крепко-накрепко запертые, увозятся на убой неизвестно куда.

То, что Успенскому представляется деятельностью разрушительной, Солженицыну видится созидательной. И когда Томчак наблюдает, “как резали разом по сорок кабанов и закладывали в коптильню” или “как настригали горы овечьей шерсти и паковали в тюки”, он демонстрирует не свою эмоциональную тупость, а, напротив, испытывает законную, на взгляд писателя, гордость. “Никогда не пропускал Томчак стоять самому при отправке на поезд или дальним гужом больших транспортов зерна, шерсти или мяса из своего имения. То был наистарший праздник для него: обойти глазами весь этот объем и тяжесть, которые он выдавал людям. Тем и похвастаться он любил иногда: „Та я ж Россию кормлю"”.

Успенский не преминул бы заметить, что не сельскохозяйственный промышленник кормит Россию — это работники кормят, и не только Россию, но и самого работодателя.