Читать «Избранное : Феноменология австрийской культуры» онлайн - страница 180

Александр Викторович Михайлов

Поэтому, если наметить основные контуры чрезмерно громоздкой в своей понятийной части эстетики Циммермана, то они в общем и целом совпадут с чрезмерно хрупкими построениями эстетики Ганслика — на их «логическом» полюсе, «Художественно-прекрасное, равно как и безобразное явления духа, — писал Циммерман, — предполагают в том, что они нравятся или не нравятся, завершенное[69] представление. Как первое, так и второе свободны как таковые от субъективных возбуждений, от вмешательства «частного духа» <Privatgeist>. Ни красота, ни безобразие явлений духа не имеют ничего общего с неопределенными или материальными чувствами, которые либо сопровождают явление духа в его завершенном представлении[70], либо возникают вследствие незавершенного его представления, то есть не имеют ничего общего со всем тем, что держится либо содержания данного явления, либо сущности индивидуального духа, в котором происходит явление. Если такие чувства приятны, то прекрасное явление духа приобретает благодаря им некоторую безразличную для него и избыточную прелесть; если они неприятны, то они пропадают для рассмотрения, привыкшего и способного посвящать себя лишь форме. Безобразное явление обычно прикрывается пикантным украшением чувства, ничуть, однако, не ослепляя тем эстетическое суждение, держащееся исключительно одной формы»[71].

Ганслик и Циммерман, каждый своими путями, пришли к представлению чего-то подобного «эстетическому в себе», «эстетическому объекту в себе», «музыкальному произведению в себе». Последнее обходится без субъективности восприятия, с трудом находит для себя адекватного слушателя и — в конце концов — не очень нуждается, как таковое, в восприятии. «Самый дерзкий представитель формалистической эстетики, Циммерман, — замечал Г. Лотце, — считает вполне возможной музыку, при слушании которой вообще нельзя ничего чувствовать. Будь такая музыка возможна, она слишком напоминала бы научные тезисы, при чтении которых невозможно что-либо думать»[72]. Эстетическая вещь в себе весьма напоминает «истину в себе» Больцано такую истину, которая вечна и даже не будучи познана никем более, все же познана Богом и «постоянно представляема в его рассудке» («Наукоучение», § 25) — напоминает тем более, что все эстетическое выводится у Циммермана за пределы исторического, изменчивого и принадлежит, таким образом, сфере вечного. «Истина художественного произведения — это духовная истина»[73], причем «духовное» — это и умственное, интеллектуальное. Один из историков эстетики XIX века, Р. Валлашек, ядовито заметил: «Опасность, на которую указывали мы, разбирая учение Гербарта, — прекрасное ничем более не отличается от истинного, — перестала быть таковой у Циммермана, она сделалась реальным фактом»[74]. Сам Больцано не был сторонником столь односторонне-интеллектуалистического подхода к искусству: «Неясно, почему и как должны мы отбрасывать все, что связано с позицией зрителя, восхищающегося или критикующего»[75]. Точно так же он не мог уразуметь, гючему материал должен быть безразличен для художественного произведения (так по Гербарту)[76].