Читать «Золотые миры (Избранное)» онлайн - страница 209

Ирина Николаевна Кнорринг

Мамочка нервничала, суетилась, хватала все, что попадало под руку, и бросала в чемодан.

— Это не надо, — останавливал папа Коля, — зачем тебе летние кофточки? Зима, холод, надо брать теплое. Простыней тоже не бери, они много места занимают. А стаканы зачем? Ты не знаешь, что это за агитпоезд. Там все есть: прекрасные спальные вагоны, электрическое освещение, буфет, там ты всегда сможешь достать чаю, закуски, бывают горячие обеды… — А пока он расписывал нам прелести этого поезда, время все уходило. Мамочка нервничала, на глазах ее блестели слезы, а я ходила из комнаты в комнату, во все совалась, всем мешала. Пробовала помогать, за все хваталась и в нерешимости останавливалась перед каждым предметом. Мне все было жаль оставлять: и занавески на окнах, и пианино, и каждую мелочь.

Наконец, через два часа все было уложено, связано, и мы тронулись. В последнюю минуту я складывала в необъятные карманы моей шубы все, что попадалось под руку. Зачем? — не знаю. В последний раз оглянула всю квартиру. На полу, на стульях и окнах разбросаны разные предметы, всюду остались следы неожиданных сборов, а на столе так и остались немытые стаканы.

Быстро шли мы, хлюпая по мокрому снегу, и вот уже свернули на Пушкинскую улицу. Тут я в последний раз остановилась и глянула на милую Чайковскую, с которой связано было столько воспоминаний. И так ясно запечатлелась она у меня в памяти: тающий снег, широкая поляна, а вдали, едва окутанный легким туманом, — большой красный дом. Как полюбила я его в этот миг. Как мне хотелось вернуться туда и никуда, никуда не уезжать. И тут я в первый раз тихонько всплакнула…»

Через несколько дней и я выехал в Ростов. Эти дни — роковые в жизни моей семьи — стоят сейчас перед моим сознанием то непоправимым укором, то давят кошмаром тяжелых переживаний, открывая собою страшную страницу моей судьбы, которая, несмотря на то, что теперь сомкнулся круг и я опять на родине, — еще не дописана и не перевернута. В судьбе моего поколения я не был исключением. Это не избавляет меня сейчас, когда этапы кончились, ответить на вопрос, нужно ли было мне уезжать в эти зарубежные дали, где я проблуждал более тридцати лет, или нужно было остаться на родине? Я думаю, что постановка такого вопроса была бы делом вообще праздным, если бы не было объективных данных для ответа на него. Все, кто меня знал по моей общественно-педагогической деятельности в Харькове, по моему характеру («Николай Николаевич — самый принципиальный человек в Харькове», — говорила обо мне одна учительница-коллега), по политическим симпатиям того времени не только не удивлялись, что я собираюсь уезжать, но несказанно удивились бы, если бы я остался. По своему положению в городе и в педагогическом мире, по своим резким и непримиримым выступлениям против тогдашнего большевизма, мне было бы, вероятно, необыкновенно трудно, почти невозможно, удержаться на поверхности обычной жизни, и я, если бы не погиб в условиях политической неразберихи, в дальнейшем, так сказать, по академической линии, в лучшем случае, очутился бы в ссылке. Тот школьный режим, который я оставил, был для меня совершенно непереварим, и я не мог бы с ним бороться. Таким образом, обо мне нет речи, хотя тоже — вопрос, как бы перенесла сама Ирина мою катастрофу. Но нужно ли было и Ирину подвергать этой же участи? Этот вопрос сложнее (в сущности, он тоже бесплодный), потому что Ирина уезжала четырнадцатилетней девочкой, которая могла бы в детстве пережить ужасы переходного времени и выйти на здоровую дорогу жизни в родной стране. Ее слова, брошенные уже потом, в 1933 году