Читать «Пристальное прочтение Бродского. Сборник статей под ред. В.И. Козлова» онлайн - страница 7

Коллектив авторов

Человек выживает, как фиш на песке: она

уползает в кусты и, встав на кривые ноги,

уходит, как от пера — строка,

в недра материка.

Поэзия для Бродского — акт, тождественный первому шагу по земле выброшенной из воды рыбы, — это акт выживания. Бродский потряс тем, что во второй половине технократического XX века заговорил так, будто человеком еще ничего не создано для того, чтобы вопросы выживания можно было бы считать снятыми. Он стал первым в русской поэзии голосом абсолютно разрушенной эпохой культуры — культуры, которая также была создана человеком.

В этом, к слову, ключевое различие между двумя нобелевскими лауреатами — Бродским и Солженицыным. Для первого было очевидно, что тирания XX века — это фиаско человека как такового, второй же видел врагов, породивших тоталитарный строй, где угодно, но не в природе человека. Солженицын, согласно логике Бродского, ошибочно полагал, что человеку, обществу можно просто дать другую программу действий — и это изменит мир. Для Бродского это убеждение запрограммировано на повторение ошибок, результатом которых — всегда как будто случайным — становится диктатура (см. его эссе «Катастрофы в воздухе»).

В жизни Бродского можно отыскать немало предпосылок для формирования того, что здесь условно названо варварством. Родившись в 1940 году, он познакомился с отцом фактически лишь в восьмилетнем возрасте — в 1948-м того демобилизовали. Мальчик пережил эвакуацию из блокадного Ленинграда. Город, переживший войну, стал фоном детства — и первым наглядным образом разрушенной культуры.

В первом своем биографическом эссе «Меньше единицы», написанном по-английски в 1976 году, поэт приводит бытовую картинку: старика, пытающегося сесть в отъезжающий переполненный вагон, из окна поливают из чайника кипятком. Таких историй и картин были сотни, они были концентратом повседневности в побитом войной городе. Бродский приводит две картины и не делает никаких выводов. То есть читатель просто должен это знать. Если об этом фоне не знать, трудно понять, каким образом «в возрасте лет десяти или одиннадцати», как пишет автор, мальчику могло «прийти в голову, что изречение Маркса «Бытие определяет сознание» верно лишь до тех пор, пока сознание не овладело искусством отчуждения». После первого прочтения кажется, что за ход мысли мальчика тут выдается поставленный голос политически подкованного эмигранта. Конечно, зрелый Бродский невольно что-то вчитывал в свое детство. Но только не искусство отчуждения — и в этом убеждают как раз бытовые картинки. Мальчик холерического склада в полуразрушенном городе, посреди жесткого коммунального быта не мог не научиться «игнорировать существование». «Получать плохие отметки, работать на фрезерном станке, подвергаться побоям на допросе, читать лекцию о Каллимахе — по сути, это одно и то же». Все это — внешняя жизнь, которая почти не затрагивает выключенную из происходящего «сущность, называемую «я»». Точка вненаходимости по отношению к миру, которая стала визитной карточкой поэтики Бродского вместе со строкой «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря…», — обретена там, в послевоенном Ленинграде. На его руинах произрастал тот тип варвара, который кладет начало новой культуре.