Читать «Енисейские очерки» онлайн - страница 72

Михаил Тарковский

Помню экспедиционный праздник еще в первый мой год на Енисее. Праздников ждали с нетерпением, многое выплескивалось, разрешались на них и наутро каждый чувствовал себя освободившимся от груза. Заяц сидел с кем-то на крыльце и говорил: " Самое страшное на свете — это одиночество". Слова эти показались мне ненастоящими, а тон пафосным, наигранным. Все раздражало — уверенность, цепкость, бойкий, авторитетный голосок-колокольчик. Говорил всегда уверенно, держал эдакий обобщающий тон: будто ему-то уж все видно, известно, понятно, что если есть о жизни какая-то горькая и жестокая правда, то уж кто-кто, а он-то к ней ближе всех. Любимая поговорка: "А я сразу сказал!", "Я знал, х-хэ!" Манера по-своему наперекор ставить ударение, особенно если слово чужое, привнесенное, и он принимает конечно, но с поправкой. "Юкон" (кобель), "стАбильно". Енисейское наречие впитал без остатка: "добыват", "капканья", "горносталь". Еще говорил: "Дременится" — когда странным миражом всплывало над многоверстной гладью судно ли, берег, и чудилось не знамо что.

Знали все прекрасно Зайца, и почему-то требовали от него невозможного. Сам я честно думал — как же так, ведь убогий, значит ближе всех нас к Богу, значит святым должен быть, всепонимающим, а не злобным, не обижаться на свою долю, а принимать со смирением и смирению нас учить. Откуда такая оголтелость, самоуверенность, гордыня, как смел я судить его? А вдруг и сейчас к кому-нибудь так же отношусь, не желаю простить, понять, не могу себя окоротить, так же огульничаю. И почему, когда учимся пониманию, прощению — доводим отношения до такого состояния, что самим тошно? Голова-то на что?

Когда к нему по-человечьи относились, и сам человеком был, и с теми, кто не требовал большего, чем он мог дать. Ведь говорил про начальника, что "благодарен по гроб жизни". А я, Толстого с Достоевским выучивший, только требовал да раздражался и сравнивал с тетей Шурой, которую попросту любил, и которая бывала и мелочной, и воровитой, и хитрой, но оставалась интересным и милым человеком, которого ты всегда оправдывал и защищал — за природную ли ширь души, за Енисейский склад, которого она казалась хранительницей, за душевную поэзию, любовь к красоте и тайне, за нечто врожденное и цельное. Как она всегда разделяла и твое возмущенье, и твой восторг, с каким пылом, жаром откликалась, пусть лукавя, но угодив, поняв! А ведь тоже зависела от начальника, тоже могла рассказать ему что не следует, но ей прощалось, а Зайцу — нет.