Читать «Память, говори (пер. С. Ильин)» онлайн - страница 79
Владимир Набоков
Ритуал купания происходил в другой части пляжа. Профессиональные купатели, дюжие баски в черных купальных костюмах, помогали дамам и детям преодолевать страх и прибой. Такой беньер ставил клиента спиной к накатывающей волне и держал его за ручку, пока вращающаяся громада, зеленея и пенясь, бурно обрушивалась сзади, мощным ударом сбивая клиента с ног. После дюжины таких кувырканий беньер, блестя, как тюлень, вел своего отдувающегося, влажно сопящего, дрожащего от холода подопечного к суше, где незабываемая старуха с седой щетиной на подбородке, быстро выбирала ему один из висящих на веревке купальных халатов. В уединеньи кабинки другой прислужник помогал тебе стянуть набухший водой, отяжелевший от песка купальный костюм. Костюм плюхался на доски, и ты переступал на него и приплясывал на его синеватых, расплывшихся полосках. В кабинке пахло сосной. Прислужник, горбун с лучистыми морщинами, приносил таз с горячей водой для омовения ног. От него я узнал и навеки сохранил в стеклянной ячейке памяти, что бабочка на языке басков “мизериколетея”, – так я, во всяком случае, расслышал (из семи найденных мною по словарям слов, самое близкое – “micheletea”).
3
На более бурой и влажной части пляжа, той, куда низкий прибой наносил самую лучшую для строительства замков грязь, я как-то оказался действующим лопаткой рядом с французской девочкой Колетт.
Ей должно было исполниться десять в ноябре, мне исполнилось десять в апреле. Она обратила мое внимание на зазубренный осколок фиолетовой раковинки, оцарапавшей голую подошву ее узкой длиннопалой ступни. Нет, я не англичанин. По ее зеленоватым глазам словно переплавлялись вплавь веснушки, покрывавшие ее остренькое лицо. Она носила то, что теперь назвали бы купальным костюмом, – синюю фуфайку с закатанными рукавами и синие вязаные трусы. Я поначалу принял ее за мальчика, а потом удивился, увидев браслетку на худенькой кисти и шелковистые спирали коричневых локонов, свисавших из-под ее матросской шапочки.
Разговор Колетт состоял из быстрого, словно птичьего, порывистого щебета, в котором мешались гувернантский английский с парижским французским. Двумя годами раньше, на этом самом пляже, я был горячо увлечен Зиной, прелестной, загорелой, капризной дочкой сербского натуропата, – помню (нелепо, ведь нам обоим было в то время всего по восьми) grain de beautй на ее абрикосовой коже, прямо под сердцем, и ужасную коллекцию ночных горшков, полных и полных наполовину (поверхность одного пузырилась), на полу в прихожей их семейного пансиона, куда я зашел как-то утром и получил от нее, пока ее одевали, найденного кошкой мертвого сфинкса. Теперь, познакомившись с Колетт, я сразу понял, что вот это – настоящее. По сравнению с другими детьми, с которыми я игрывал в Биаррице, в ней была какая-то странность! Я понимал, между прочим, что она менее счастлива, чем я, менее любима. Царапина на ее нежном, шелковистом запястьи давала повод к ужасным догадкам. Как-то она сказала про краба: “Он так же больно щиплется, как мама”. Я придумывал разные способы спасти ее от ее родителей, бывших “des bourgeous de Paris”, как ответил какой-то знакомый, пожав плечом, на вопрос моей матери. Я по-своему объяснил себе эту пренебрежительную оценку, зная, что они приехали из Парижа на своем сине-желтом лимузине, а девочку с ее собакой и гувернанткой послали в обыкновенном “сидячем” поезде. Собака была сучкой фокстерьера с бубенчиком на ошейнике и виляющим задом. Из чистой жизнерадостности она, бывало, лакала соленую воду, набранную Колетт в игрушечное ведерко. Вижу рисунок на нем – парус, закат и маяк, – но не могу припомнить имя собачки, и это мне так досадно.