Читать «Память, говори (пер. С. Ильин)» онлайн - страница 166

Владимир Набоков

Есть также острое удовольствие (и чем еще, в конце-то концов, могут наградить научные изыскания?) в объяснении начального цветения человеческого рассудка сладостной паузой в эволюции всей остальной природы, животворной минутой лени и неги, позволившей, прежде всего, сформироваться Homo poeticus, – без которого не родился бы sapiens. “Борьба за существование” – какой вздор! Проклятие труда и битв ведет человека обратно к кабану, к хрюкающей твари, одержимой поисками еды. Мы с тобой часто отмечали маньякальный блеск в глазу у хозяйственной дамы, когда в пищевых замыслах она этим взглядом блуждает по бакалейной или по моргу мясной. Пролетарии всех стран, разъединяйтесь! Старые книги ошибаются. Мир был создан в воскресенье.

2

В годы младенчества нашего мальчика, в Германии Гитлера и во Франции Мажино, мы в той или этой мере постоянно нуждались в деньгах, но чудесные друзья не забывали снабжать нашего сына всем самым лучшим, что можно было достать. Хотя сами мы были бессильны, мы ревностно следили, чтобы не наметилось разрыва между вещественными благами в его младенчестве и нашем, тут-то и вмешивалась дружелюбная судьба, подлечивая этот разрыв всякий раз что он грозил раскрыться. Впрочем и наука выращивания младенцев сделала успехи столь же разительные и стремительные, как воздухоплавание или земледелие, – я, в мои девять месяцев, не получал на обед целого фунта протертого шпината, не получал сок от дюжины апельсинов в один день; и тобою заведенная педиатрическая рутина была несравненно художественнее и тщательнее, чем все, что могли бы придумать престарелые няньки нашего детства.

Думаю, отцы-буржуа прежних дней – труженики в высоких крахмальных воротничках и брюках в тонкую полоску, столь отличные от сегодняшних молодых американских ветеранов или от счастливого, безработного русского эмигранта пятнадцатилетней давности, вряд ли поняли бы мое отношение к нашему ребенку. Когда бывало ты поднимала его, напитанного теплой кашицей и важного как идол, и держала его в ожидании рыжка, прежде чем превратить вертикального ребенка в горизонтального, я участвовал и в твоем ожидании и в стесненности его насыщенности, которую преувеличивал, отчасти негодуя на твою веселую веру в скорое рассеивание того, что мне представлялось болезненным гнетом, а потому испытывал восхитительное облегчение, когда тупой пузырек поднимался и лопался на серьезных губах, и ты с поздравительным шопотом низко нагибалась, чтобы опустить младенца в белые сумерки постельки.

Знаешь, я до сих пор чувствую в запястьях отзывы той профессиональной сноровки, того движения, когда, например, надо было легко и ловко вжать ручку, чтобы коляска, немного задравшись, поднялась с асфальта на тротуар. У него сначала был сложный, мышиного цвета, бельгийский экипажик, с толстыми автомобильными шинами и роскошными рессорами, такой большой, что не входил в наш мозгливый лифт. Этот экипажик торжественно плыл по панели с пленным младенцем, лежащим навзничь под пухом, шелком и мехом; только его зрачки двигались, выжидательно, и порою обращались кверху с быстрым взмахом нарядных ресниц, дабы проследить за скользившей в узорах ветвей голубизной, уплывавшей за грань полуприподнятого куколя коляски, а затем он бросал на меня подозрительный взгляд, как бы желая узнать, не принадлежат ли эти дразнящие деревья и небо к тому же порядку вещей, как его погремушки и родительский юмор. Затем последовала более легкая повозка, и в ней он пытался встать, натягивая до отказа ремни, цепляясь за борта, походя не столько на пьяного пассажира яхты, сколько на упоенного ученого в космическом корабле, озирая пеструю путаницу живого, теплого мира, с любопытством философа глядя на выброшенную им за борт подушку, – и однажды сам выпал, когда лопнул ремень. Еще позже я катал его в особом стульчике на двух колесах: с первоначально упругих и верных высот ребенок спускался все ниже и ниже и теперь, в полтора года, мог коснуться земли перед едущим стульчиком, съезжая с сиденья и стуча по панели каблучками в предвкушении отпуска на свободу в городском саду. Вздулась новая волна эволюции и опять начала его поднимать, когда в два года, на рождение, он получил серебряной краской выкрашенную модель гоночного Мерседеса, в два аршина длины, которая подвигалась при помощи двух, скрытых внутри, органных педалей, и в которой он мчался по тротуарам Курфюрстендама, с насосными и гремящими звуками, и из всех открытых окон доносился стократно умноженный рев диктатора, все еще бившего себя в грудь в Неандертальской долине, которую мы оставили далеко позади.