Читать «Гончая. Гончая против Гончей» онлайн - страница 203

Владимир Зарев

Был светлый осенний день, каким-то неведомым путем нам в приюте стало известно, что весь город вышел на улицы, даже в нашем отдаленном от центра квартале было шумно и оживленно. Директор впервые появился небритым, выглядел он растерянным, поварихи куда-то исчезли, после обеда сторож напился… вокруг витал дух странной вольности… было десятое сентября тысяча девятьсот сорок четвертого года. Смельчаки, которым удалось удрать в город, по возвращении рассказывали, что по улицам идут настоящие танки и солдаты, что повсюду царят радость и ликование. Я был еще маленьким и не понимал, что произошло, испытывал лишь неуверенность и все возрастающий страх.

Через несколько месяцев у нас сменили воспитателей и сняли со стен портреты княгини Евдокии. Вместо них по стенам зияли белые пятна, а я осиротел вторично. Новые учителя носили резиновые тапочки и выглядели еще более строгими, чем прежние. Они объяснили нам, что теперь все мы равны, что в Болгарии новое правительство Отечественного фронта — организации, объединяющей все антифашистские демократические силы, но больше всего говорили нам о Сталине, о его доброте, о том, что он — друг детей. Вскоре в спальне, столовой, вестибюле и классах были повешены его портреты. Он был везде среди нас, под его добродушным взглядом мы дрались и мирились, ели и учили уроки, шепотом произносили грязные слова и раздевались. Он казался властным и надежным, способным нас защитить, он был далеко, но бдел надо мной. Я стал к нему привыкать, меня пленяли его улыбка и усы с проседью. Постепенно я почувствовал, что воспринимаю его как отца! Мне далось это даже легче, чем с княгиней Евдокией, потому что я помнил свою мать, а отца совсем не помнил.

Был у нас один прыщавый воспитатель — Вызелов. Моя годами выпестованная бесчувственность его обижала, с трудом воспитанное чувство порядка и подчинения он воспринимал как оппозицию, ему все время казалось, что я мало радуюсь, слишком тихо пою «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек», что мой робкий восторг неискрен. Он постоянно меня наказывал, насмехался надо мной, называл меня «буржуазным ошметком», грозился выгнать из приюта, доводя до ужаса давно укоренившийся во мне страх. Мне было уже тринадцать лет, я чувствовал себя взрослым и решил на него пожаловаться — ведь нас учили, что все мы равны! Однажды зимним вечером я прокрался в пустой класс и написал первое в своей жизни письмо. «Уважаемый товарищ Сталин! Вы не только отец народов, но для меня, круглого сироты, вы отец родной. Помогите мне, пожалуйста, остановите насилие, которое совершают надо мной, верните справедливость в наш сиротский приют, потому что воспитатель Вызелов — плохой человек: говорит одно, а делает другое. Вы мудрый и добрый, вы везде, дорогой товарищ Сталин, спасите меня, как спасали столько людей во всем мире! С сыновней любовью: Евгений Панайотов из Софии». Я послал это душераздирающее послание в Кремль, а через месяц — еще одно. Я терпеливо ждал, а в то же время мною овладела какая-то не испытанная прежде любовь. Я громко пел песни о Сталине, глаза мои сверкали от радости, я все время находился в восторженном состоянии, молчание вождя меня ожесточало, я был готов обвинить любого в приюте в неверии в новую жизнь, в неискренности. Ответа я, конечно, не получил, но не рассердился на Сталина: разве можно сердиться на собственного отца? Я засыпал и просыпался с его образом, с его улыбкой, я был охвачен желанием любить его, быть достойным его. Теперь Вызелов не был мне врагом, а считал его недоросшим до меня союзником, преклонение перед вождем умалило прыщавого воспитателя в моих глазах. Да, мой «отец родной» не ответил на мое письмо, оставил меня, но я не обижался и не упрекал его за это, просто я уже понял: бог и Сталин, что бы они ни сделали, безгранично невинны, потому что они воплотили в себе только добро.