Читать «Мои воспоминания. Часть третья. Родина» онлайн - страница 34
Сергей Михайлович Волконский
Такое же случайное, даже насильственное соединение неоднородных элементов вижу под покровом слова «интеллигенция». И не только в силу указанных выше соображений порядка нравственного, общественного представляется мне ложным такое объединение под общим термином, но и в силу соображений чисто умственного характера, то есть таких соображений, которые, казалось бы, больше всего должны играть роль в таком слове, как «интеллигенция». В самом деле, когда мне под одной кличкой преподносят профессора философии Ильина и барышню, которая в каком-нибудь «Субвохозе» на машинке стукает, а вечером посещает балетную студию, — воля ваша, я не понимаю такого объединения. Он интеллигент и она интеллигентка? Позвольте, что же в них общего? Ведь слово это указывает на свойства умственного порядка (хотя часто слышим мы и такое выражение: «он, судя по одежде, интеллигент»). Так в чем же одинаковость профессора Ильина и барышни-машинистки-балерины? Оба не безграмотны. Но право же, этого недостаточно, чтобы быть одного поля ягодами.
Я немножко ушел в сторону, но трудно не блуждать вкривь и вкось, когда сам предмет кривой. Да, умственное развитие и образование у нас выводили, выбрасывали людей из той самой жизни, которая больше всего в них нуждалась. У нас никогда не было настоящего представления о труде; думали, что есть труд благородный и неблагородный; не понимали, что труд сам по себе благороден. Оттого отчуждение, оттого люди друг друга чурались. Я знал во Франкфурте сапожника; у него было три брата: один был инженер, другой был профессором, третий, старший, наследовал хозяйство отца в деревне и был крестьянин. На Рождество братья съезжались к старшему. Никому, конечно, в голову не приходило деление семьи на интеллигентных и неинтеллигентных. Сословность умственного развития, — какое безрассудство?..
Вернемся вспять, к министерству народного просвещения. Аппарат, созданный при Александре II железною рукой графа Толстого, никого не удовлетворивший, всех озлобивший, при Александре III перешел в мягкие руки Делянова. Иван Давыдович был удивительное явление в русской чиновной летописи. Чем он взял? За что выдвинулся, дослужился до Андрея Первозванного, до графского титула? Он рос, как растет дерево, — не в силу каких-либо заслуг, а в силу растительной инерции. Его мягкость, слабость, безволие — уж не знаю, как назвать — нельзя даже описать. Мой отец говорил, что если бы компромисс не существовал, то Иван Давыдович его бы выдумал. Нам, детям, всегда было тяжело сознание, что отец состоит товарищем при таком министре. Как сейчас помню, — когда отец получил предложение. Мы обедали в Павловке, «под дубами», когда подали телеграмму. Отец распечатал, сказал: «От Делянова» и передал матери. Помню, что был кто-то посторонний и потому я по-французски спросил: «Предложения товарищества?» Отец кивнул. Он не долго колебался. Он пробыл на этом посту лет двенадцать.
Это было грустное время — мало удовлетворения и очень сомнительный почет. Отец и сам это ощущал, однако для него дисциплина служебная была на первом месте, и он никогда не высказывался. Не то грустно было, что Делянов был тряпка, что ни одного вопроса он не умел отстоять, в заседаниях дремал, а на приемах у себя щипал себе бровь, чтобы не заснуть, но то было печально, что Делянов являлся типическим представителем того умственного направления, которое во время Александра III создалось под кровом всесильного тогда обер-прокурора Святейшего Синода Победоносцева. Уваровская формула «православие, самодержавие и народность», которая в первые времена провозглашалась с трубным гласом, так сказать, при веянии знамен, понемногу принизилась, упростилась; из политического гимна она превратилась в школьную прибаутку. Смешение принципов национального и религиозного достигло последних пределов уродства. Только православный считался истинно русским, и только русский мог быть истинно православным. Вероисповедной принадлежностью человека измерялась его политическая благонадежность. Ясно, что такое отношение к важнейшим вопросам духовной жизни низводило их на степень чего-то служебно-зарегламентированного, в чем проявлению личности не было места и в чем открывался необъятный простор лицемерию. И вот, я не могу иначе назвать всю тогдашнюю систему, как школой лицемерия. Это было политическое ханжество, в предмет которого никто в душе своей не верил. Удивительно, как ложная постановка этих вопросов приводила прямо к какому-то искажению мысли.