Читать «Местечко под названием Киндберг» онлайн - страница 5
Хулио Кортасар
А после — медленный низкий огонь в камине и в них самих, угасающий, золотистый огонь, и вся вода уже выпита, и сигареты выкурены, и занятия в университете мне опротивели, всему самому важному я научилась в кафе, или читая перед кино, или болтая с Сесилией и Пиручо, а перед ним, когда он ее слушает, — «Рубин», как это все похоже на «Рубин» двадцатилетней давности, Арльт[12] и Рильке, и Элиот, и Борхес, только у Лины есть еще автостоп, этот ее парусник, гонки в «рено» или «фольксвагенах», медвежонок в палой листве, дождинки в челке, но зачем ему опять приходят на ум парусник и «Рубин», она же не видела их, она тогда еще даже не родилась, малявка-чилийка-бродяжка-Копенгаген, так зачем же швырять ему в лицо с самого начала, за супом, за бокалом белого вина, даже не подозревая об этом, швырять ему в лицо его прошлое, давно прожитое и утерянное, похороненное, парусник за шестьсот песо, Лина, сонно глядящая на него, соскальзывающая с подушек со вздохом сытого звереныша, нащупывая пальцами его лицо, ты мне нравишься, костлявый, ты прочитал уже все книги на свете, Шепп, нет, я хочу сказать, что мне с тобой хорошо, ты такой опытный, и руки у тебя большие и сильные, и жизнь позади, но ты не старый. Значит, медвежонок считал его живым, несмотря ни на что, более живым, чем других людей его возраста, чем трупы из фильма Ромеро, и Бог знает в каком еще качестве он выступал под этой челкой, где маленький потный театрик соскальзывал сейчас в сон; полуприкрытые глаза, глядящие на него, нежно обнять ее еще раз, почувствовать и тут же отпустить, услышать протестующее мурлыканье, я хочу спать, Марсело, не надо, нет, надо, моя радость, надо, легкое упругое тело, напрягшиеся мышцы и контратака с удвоенной силой, сражение без передышки, и уже никакой Марлен в Брюсселе, никаких женщин, подобных ему, выдержанных и уверенных в себе, прочитавших все книги на свете, а только медвежонок, привыкший отвечать силой на силу, но после, еще на гребне этого шквала, бури и криков, понять, что и это тоже был парусник и Копенгаген, и его лицо, уткнувшееся в грудь Лины, — это лицо «Рубина», первые юношеские ночи с Мабель или Нелидой в квартире, которую им предоставлял Монито, бешеные, гибкие молнии и почти тут же: почему бы нам не прошвырнуться по центру, дай конфетку, эх, знала бы мама… Значит, даже в миги любви невозможно стереть образ юности, разбить зеркало прошлого, которое Лина поставила перед ним, лаская его, и это зеркало не разобьют ни Шепп, ни слова «давай спать, уже поздно, дай еще водички, пожалуйста», потому что это зеркало — сама Лина и все вещи, к которым она прикасается, и это глупо, невыносимо, непоправимо глупо, и, наконец, сон под стихающий ласковый шепот, волосы медвежонка, струящиеся по его лицу, словно они знали и хотели стереть с него это, чтобы он вновь проснулся прежним Марсело; и он проснулся в девять, и Лина уже сидела на диване, причесывалась и напевала, уже одетая, готовая к новым дорогам и новым дождям. Они почти не разговаривали, наспех позавтракали, светило солнце, а отъехав от Киндбергана приличное расстояние, остановились выпить еще по чашечке кофе, тебе сколько сахару, Лина, четыре куска, ее лицо, словно постиранное, отсутствующее, с выражением какого-то абстрактного счастья, а потом — знаешь, ты только не сердись, конечно, нет, говори, может, тебе что-нибудь нужно, резкая остановка на обочине общих фраз, ведь нужное слово уже наготове, как и банкноты в бумажнике, но произнести его вслух он не успел, потому что Линина рука робко проскользнула в его руку, челка, упавшая на глаза, и наконец тихий вопрос: можно, я проеду с тобой еще немножко, я знаю, нам не по пути, но все равно, ведь нам так хорошо, пусть это продлится еще немножко, смотри, какое солнце чудесное, мы поспим в лесу, я покажу тебе пластинку и рисунки, только до вечера, если хочешь; и почувствовать, что да, он хочет, у него нет причин не хотеть, и медленно убрать руку и сказать нет, лучше не надо, ты тут легче найдешь попутку, ведь тут большой перекресток… и медвежонок съеживается, как от удара, и сразу отдаляется, и грызет сахар, опустив голову, и смотрит, как он расплачивается, встает, приносит из машины рюкзак, целует ее в волосы и поворачивается спиной и теряется вдали, в бешеном переключении скоростей, пятьдесят, восемьдесят, сто десять, зеленая улица для торговцев сборочными деталями и — никаких Копенгагенов, только прогнившие парусники в кюветах, постоянное повышение в должности и в зарплате, шепот швейцара в «Рубине», тень одинокого платана на повороте, ствол дерева, в который он врезался на скорости сто шестьдесят, и голова на руле, точно так же опущенная, как и Линина голова при прощании, потому что так ее опускают медвежата, грызущие сахар.