Читать «Дела и люди(На совесткой стройке)» онлайн - страница 4

Семен Либерман

. Мы относились к ним с большим почтением; при встрече я целовал им руку, а они целовали меня в голову. Они частенько зазывали меня к себе, чтобы тайком побаловать меня душистым малиновым вареньем. При этом они уверяли меня, что в лакомстве нет греха и что мой дед - который был весьма строг насчет соблюдения его внуком правил «кошер» - ничего не узнает. И я украдкой довольно часто забегал к этим добрым и ласковым женщинам. Оба дома выходили в общий густой и запущенный сад, со старинными тополями и плакучими ивами, на берегу речки, обрамлявшей усадьбу; росли там и душистые яблони, и вишни, черные, как смоль, и красная малина. Я нередко забирался в эти малиновые кусты, откуда добрые сгорбленные панны, с неизменными черными шалями на плечах, украдкой уводили меня к себе. Их ненависть к «москалям» в какой-то мере объясняла их нежность к нам: ведь и наша семья принадлежала к народу, которому несладко жилось в России. Несмотря на то, что в этих двух домах разно жили, разно молились Богу и говорили на разных языках, все же чувствовалось, что была какая-то общность, гармония, какая-то внутренняя закономерность, побуждавшая всех обитателей этих двух домов искренно любить и уважать друг друга… Позднее, когда я вырос, - в минуты сомнений и неудовлетворенности результатами моих политических увлечений я бросался к источникам веры. Среди других, я ознакомился с жизнью и философией святого Франциска Ассизского и вдруг понял, как много общего было между понятиями о мире и отношением к людям, царившими в доме старушек, которых жизнь так мало баловала, и той религиозной мудростью, которая проповедывалась в доме моего деда. Я вспомнил, что основным источником религиозного миросозерцания моего деда было учение рабби Иегуды Хасида, историческое значение которого, как мне стало ясно, было близко к значению христианского учителя веры, святого Франциска Ассизского. Аскетический отказ от всего мирского, совершенная ясность ума, доведенный до крайности альтруизм и какой-то всеобъемлющий пантеизм - таковы были краеугольные камни веры великого католического проповедника, и таковы были также основы миросозерцания моего деда. Дети нашего помещика с юных лет воспитывались в Варшаве. По завещанию отца и матери забота о них лежала на моем деде. Однажды они приехали на каникулы в деревню и отправились в соседний уездный городок в цирк; в цирке этом вспыхнул страшный пожар, в котором погибло около двух тысяч человек, в числе их дети помещика. Память об этом несчастье еще долго жила в песнях бродячих шарманщиков и в народе. Мой прадед подготовил своего старшего сына к тому, чтобы он продолжал традиции своих предков в ряду поколений знаменитых ученых, основоположников еврейской книжности; второго же сына- моего отца - прадед предназначил для работы на землле. Старший сын - мой дед со стороны матери - делил свое время: с зари и до начала трудового дня он углублялся в учения еврейских мудрецов, а з атем верхом на лошади объезжал имение и наблюдал за полевыми работами. Отец же мой все время был с крестьянами. Он вставал засветло, раньше всех. При севе он первый, с мешком через плечо, начинал сеять - делал это особенно торжественно и благоговейно. Когда крестьянские парни и девушки шли под музыку на работы на свекловичные поля, отец мой, на своем коне, всегда находился впереди них. У деда моего было шесть дочерей, я был единственным его внуком мужского пола; он поэтому сосредоточил на мне все свои надежды и любовь. Он твердо помнил изречение мудрецов, что еврей мог быть лишен мужского потомства только за тяжкие прегрешения, и верил, что я предназначен Богом заменять ему сына. На его половине я с детства видел каких-то людей, деливших с ним молитвы и беседы о подвигах праведников. Это были приезжие из соседних местечек, которых он часто сам привозил в свой дом, чтобы иметь возможность совершать молитвенные обряды в составе необходимых десяти мужчин. С малых лет они наводили на меня страх своей суровостью и необычностью и приучали меня к послушанию. Они не терпели громкого смеха («кто смеется утром, тот плачет вечером»), не признавали ни в чем превосходной степени, ибо - только Он является мерилом всего идеального. Все эти странные, таинственные люди, окружавшие моего деда, в течение всей рабочей недели куда-то исчезали, ютясь по разным темным углам и дальним закоулкам. Но в пятницу вечером они появлялись в праздничных одеждах, причесанные и прилизанные, и как-то автоматически овладевали парадной половиной нашего дома. Главная комната немедленно превращалась в молельню, в ней устанавливался амвон, и здесь в продолжение суток царил Божий дух: здесь говорилось о чудесах и о знаменитых чудотворцах, и творилась одна молитва за Другой… В течение этих священных суток ни один работник не смел обратиться к моему деду: отец мой принимал посетителей по делам на другом крыльце. Помню, с каким огорчением я воспринимал наступление будней в субботу вечером после молитвы; дед тогда переходил из состояния возвышенного покоя в область земных повседневных забот, и тогда лишь мы все - и я в том числе - чувствовали, что, действительно, есть какая-то таинственная грань между двумя мирами, и слова«Богу - Божье, кесарю - кесарево» получали для нас реальный смысл. Дед не только сам пользовался всякой возможностью для изучения основ веры, но считал для себя большим счастьем и своим религиозным долгом рассказывать окружающим главы из деяний древних еврейских пророков. Раз в год мой дедушка вдруг исчезал на несколько недель; он возвращался домой умиротворенный, добрыйи ласковый, и привозил всем нам подарки. Эти отлучки он проводил у своего духовного вождя, цадика, жившего где-то на границе России и Австрии. Самой большой радостью и гордостью для деда было, когда в присутствии его гостей я мог сказать наизусть страницы талмуда, прочитанные накануне. Отец мой, наоборот, все время старался развить во мне любовь к природе, земле, животным. Для него было истинным удовольствием видеть меня верхом на неоседланной лошади в обществе деревенских мальчишек. Вообще, контраст между отцом и дедом был разительный, хотя они были родные братья. Дед, длинный, сухой, с острой бородой, с воспаленными глазами, в своей традиционной одежде был похож на старинную гравюру, изображавшую мудреца моего племени. Но когда я вспоминаю его верхом на его лошадке, особенно в ветреные дни, образ его напоминает мне Дон-Кихота. Отец же был среднего роста, широкоплечий, коренастый, с окладистой рыжей бородой, расчесанной в лопату, с волосами, разделенными пробором. Он напоминал собой крепкого, зажиточного крестьянина. Ему нравилось править лошадьми, и он всегда выбирал резвых коней, которым нужна была хорошая узда. Мать обычно боялась отпускать меня с отцом, когда он брал меня в свою бричку, сам правя норовистой лошадью. В то время как дед мой смотрел на мир экзальтированно, веря, что Бог всеобъемлющ и вездесущ, - отец мой любил природу, землю,запах навоза. Деда и отца объединяла их одинаковая любовь и привязанность к простому, обыкновенному человеку, и оба они прославляли простоту,непосредственность в жизни. Мой дед считал свой земледельческий труд неизбежным бременем («в поте лица твоего будешь есть хлеб»); его настоящей стихией были долгие беседы с еврейскими ревнителями благочестия, с которыми он углублялся в мистические толкования текстов и теорий. На подобных собраниях отец, к великому стыду моей матери, большей частью засыпал; он, в свою очередь, оживлялся лишь среди крестьян, в разговорах о запашке, кормежке скота и т. д. Мать моя вообще считала себя обиженной судьбой, так как, во имя благополучия семьи, ее выдали замуж за человека простого, не интересовавшегося духовными вопросами; она мечтала о том, что ее единственный сын пойдет по стопам деда - ее отца. Поэтому она всячески пыталась удалять меня из конюшен, из стойл, из сараев и амбаров, куда я украдкой убегал, и возвращала меня к премудрым наукам… Однажды рано утром меня подняли с постели, нарядили в праздничную одежду и повели в комнату прадеда. Глубокий старик, с длинной, окладистой белой бородой, лежал на своей кровати; вокруг стояла в сборе вся семья, а в соседней комнате слышался плач крестьянских баб, работавших в доме. Прадед умирал… Протянув дрожащие руки, он нежно погладил меня по голове и сказал слабеющим, но многозначительным голосом, что меня ждет большое будущее и что я уйду далеко, далеко… Дед и моя мать истолковали это, как указание, что я, наверное, стану великим знатоком наших учений и традиций; отец же понял эти слова по-своему: он стал водить меня с собою и посвящать в нехитрые тайны трудового хозяйства. Слова прадеда оставили какой-то отпечаток в моем подсознании. Я часто думал о его предсказании, и во мне постепенно укрепилась смутная уверенность, что где-то есть другой мир, еще для меня закрытый, но в двери которого я должен постучаться. Я вспоминав также слова наших двух стареньких панн, сказанные ими в одно из моих посещений их уютного домика. Одна из них, гладя мою голову, сказала:О, ты, наверное, будешь, как твой дед - мудрый и хороший, и станешь, может быть, ученым раввином». А другая возразила: «Нет, он пойдет по пути своего отца и будет дальше обрабатывать эту землю на радость всем нам». Каждая из них была отчасти права, ибо на меня одновременно действовали два противоположных влияния. Дед, как патриархальный глава семьи, настаивал на том, чтобы меня воспитывали в строго-религиозном духе. Он желал, чтоб я овладел мудростью предков и постиг тайны библии и талмуда. Он добился своего, и с семи лет меня отправили в ближайшее местечко, в десяти верстах от нашего села, в хедер, где я должен был пройти схоластическую учебу и постепенно превратиться в ортодоксального книжника. Романтика и мистика иудаизма, конечно, оставили во мне глубокий след, но меня не привлекали сухие формулы каббалистической науки. Я тосковал по деревне, по полям, по отцовским лошадям, по земле, я рвался к тем простым и «немудрствующим лукаво» людям, которые окружали моего отца. Это были украинские крестьяне, очень любившие нашу семью. Много лет спустя, во время революции, когда Украина была залита морем крови и на ней бесчинствовали банды Петлюры, Махно и др., какой-то отряд, забравшийся в нашу деревню, решил покончить с моим отцом. Но когда отца стали выводить из села на верную смерть, раздался набат с колокольни местной церкви. Все население сбежалось на этот призыв и вырвало отца из рук партизан. Крестьяне тут же заявили, что отец мой лечил их скот, жил с ними одной жизнью, ел хлеб, который сам же сеял, - и что они не позволят обидеть его только за то, что он другой веры. В эпоху моего детства крестьяне инстинктивно жалели маленького мальчика, принужденного томиться в хедере, и нередко, наезжая в базарные дни в местечко, где я одолевал все трудности изучения еврейских мудрецов, они навещали меня, а порою украдкой увозили домой. Я с детства научился любить крестьян, я знал их нужды, страдания, мечты, - и это тяготение к народу определило вссе мое дальнейшее развитие. Это второе влияние оказалось сильнее попыток деда направить меня по традиционному пути еврейской учености. А затем явилось и третье влияние, толкавшее меня на совершенно новую и самостоятельную дорогу. Оно особенно сильно сказалось в моем отрочестве. Это было притяжение русской культуры и освободительных идей русской интеллигенции. Местный священник, бывший довольно зажиточным человеком, близко сошелся с моим отцом на почве всяких земледельческих вопросов. Два сына его, видные петербургские чиновники, приезжали порою в гости к отцу, и один их вид действовал на мое воображение: я начинал мечтать о путешествиях, о столице, о далеких странах. Священник давал мне для чтения русские книжки, в том числе приложения к журналу «Нива».