Читать «Опиоман» онлайн - страница 19
Шарль Бодлер
приобретает некоторую нежность кожи, изящество выражений, своего рода андрогинизм (Андрогин - из древнегреческих мифов: существо, давшее жизнь человеческому роду и соединявшее в себе черты обоих полов - мужского и женского.), без которого самый сильный талант не достигает художественной законченности, остается каким-то ущербным, неполным существом, Я хочу сказать, что раннее влечение к женской среде, mundi muliebrus, к этой мягкой, полной света и аромата женской атмосфере, придает таланту его законченность,надеюсь, что умная читательница простит мне почти чувственную форму моих выражений, поняв и одобрив чистоту моей мысли, Джейн умерла первой. Но значение смерти было еще непонятно ее маленькому брату, Джейн ушла; она, наверное, вернется. Служанка, которой был поручен уход за ней во время ее болезни, обошлась с ней довольно грубо дня за два до ее смерти. Об этом узнали в семействе, и с той минуты мальчик никогда уже не мог взглянуть в лицо той девушке. Как только она появлялась, он начинал смотреть в землю. Это был не гнев, не тайное желание мести -это был просто ужас,- движение мимозы, уклоняющейся от грубого прикосновения; да, ужас и мрачное предчувствие таково было следствие той ужасной, впервые обнаруженной истины, что этот мир мир горя, борьбы и изгнания. Второе горе, ранившее его детское сердце, не так легко поддалось излечению. После промежутка в несколько счастливых лет умерла его любимая сестра Элизабет, существо столь идеально чистое и благородное, что и теперь, вызывая ее образ во мраке ночи, он видит ее окруженной сиянием, как бы со светящимся нимбом над челом. Когда стало ясно, что приближается конец жизни любимой сестры, которая была старше его на два года и приобрела огромное влияние на весь склад его духовного мира, мальчик впал в безграничное отчаяние. На другой день после ее смерти, прежде чем служители науки успели коснуться дорогих останков, он решил еще раз взглянуть на сестру. "Детское горе боится света и прячется от людей". Это последнее посещение должно было остаться тайной для других и не допускало свидетелей. БЫЛ полдень, и, когда мальчик вошел в комнату, глазам его, прежде всего, представилось широкое, открытое настежь окно, в которое солнце струило свои великолепные жгучие лучи. "Воздух был чист, небо безоблачно; глубина небесной лазури казалась отражением бесконечности; и никогда еще, казалось, человеческий глаз не созерцал, никогда человеческое сердце не воспринимало более трогательного символа жизни, во всем ее величии". Большое, непоправимое несчастье носит еще более мрачный, еще более зловещий характер, если оно поражает нас среди пышного расцвета природы. Смерть производит более потрясающее впечатление среди роскоши летнего дня. "Тогда с особенной силой выступает страшное противоречие между сияющей мощью внешнего мира и мрачной неподвижностью могилы, Глаза наши видят лето, а мысль обращается к смерти; вокруг нас - свет и движение, а в нас самих - глубокий мрак. И эти два образа, приходя в тесное соприкосновение, придают друг Другу необыкновенную силу", Но в душе ребенка, который со временем сделается ученым, щедро одаренным умом и воображением, в душе будущего автора "Исповеди" и "Suspiria" возникают и другие мотивы, связывающие между собою идею лета и идею смерти, мотивы, навеянные скрытым соотношением событий и картин природы, описанных в Священном Писании. "Большая часть глубоких мыслей и чувств наших являются в нашем сознании не абстрактно и не в отвлеченной форме, а при посредстве крайне сложных комбинаций разных конкретных явлений". Так, Библия, которую молодая служанка читала детям в долгие и торжественные зимние вечера, сильно способствовала соединению этих двух идей в его воображении. Эта молодая девушка, побывавшая на Востоке, говорила детям о его климате, о разнообразных оттенках восточного зноя. Там, на Востоке, в одной из тех стран, где царит вечное лето, принял свою мученическую смерть Праведник, бывший более, чем человеком... Очевидно, летом же срывали колосья в поле апостолы. А Вербное Воскресенье, Palm Sunday - не давало ли оно пищу этим мыслям? Sunday, день покоя - символ еще более глубокого покоя, недоступного человеческому сердцу; palm -пальма -слово, заключающее в себе представление о великолепии .жизни и роскоши летней природы. Близилось уже великое событие в Иерусалиме, когда наступило Вербное Воскресенье: и место действия, которое напоминает этот праздник, находилось по соседству с Иерусалимом, Иерусалим, который, подобно Дель-фам, считался центром Земли, может, во всяком случае, считаться центром в царстве Смерти: потому что если там была попрана Смерть, то ведь там же разверзлась и самая мрачная из могил. И вот, перед лицом всего великолепия чудесного летнего дня, беспощадно врывавшегося в комнату, где лежала покойница, мальчик пришел взглянуть в последний раз на дорогие черты. Он слышал от домашних, что смерть не исказила их. Да, это было то же лицо, но застывшие веки, бледные губы и окоченевшие руки жестоко поразили его; и в то время как он, словно в оцепенении, смотрел на покойницу, зашумел ветер "печальнейший ветер, когда-либо слышанный мною". Много раз с того дня -летом, в те часы, когда солнце особенно накаляет землю,- ему слышался тот же шум ветра, "тот же низкий, торжественный, мистический голос". Ведь это, прибавляет он, единственный символ Вечности, который дано различить человеческому слуху. Три раза в течение свой жизни он слышал этот шум при подобных обстоятельствах - в комнате с раскрытым настежь окном, перед телом человека, скончавшегося в летний день. И вдруг глазам его, ослепленным красотою внешней жизни, сравнивавшим блеск и славу неба с застывшим лицом покойницы, представилось странное видение. В лазури неба, как показалось ему, раскрылась галерея, своды -длинный, бесконечный путь. И душа его поднялась на голубых волнах; и эти голубые волны понеслись вместе с ним к престолу Божию, но престол удалялся вопреки его пламенным стремлениям... Посреди этого странного экстаза он вдруг забылся, а когда пришел в себя, то увидел себя сидящим у постели сестры. Так одинокий ребенок уносился к Богу- Одинокому из одиноких. Так инстинкт, лучше всякой философии, помог ему найти минутное облегчение в небесном видении. Но вот послышались шаги на лестнице, и, опасаясь, как бы его не застали в этой-комнате, он поспешно приложился к губам покойницы и потихоньку вышел. На другой день явились доктора для вскрытия тела: он не знал, для чего они собрались, и несколько часов спустя после их ухода хотел снова проскользнуть в комнату, где лежала покойная сестра; но дверь была заперта и ключ вынут. Таким образом, он был избавлен он зрелища поругания, которое служители науки нанесли останкам той, образ которой - спокойный, неподвижный, чистый, как мрамор или лед - остался нетронутым в его воображении, Затем последовали похороны - новая агония: мучительный переезд в экипаже, в обществе равнодушных людей, говоривших о вещах, совершенно чуждых его горю: наводящие ужас звуки органа, все это христианское богослужение, слишком тягостное для ребенка, которого обещания райского блаженства не могли утешить в потере сестры на земле, В церкви ему сказали, чтобы он приложил платок к глазам. Но разве нужно было притворяться огорченным и разыгрывать плакальщика - ему, который был так потрясен, что едва стоял на ногах? Расписные стекла горели в лучах солнца, и на них, во всем своем блеске, красовались апостолы и святые; позже, когда его водили в церковь, он всматривался в нераскрашенные части витражей, и глазам его представлялось удивительное видение: пушистые облака превращались в белые занавески и белые подушки, а ' на них покоились головки детей - больных, плачущих, умирающих. Кроватки их медленно поднимались к небу - к тому Богу, который так любил детей. Впоследствии три места из заупокойной службы, которые он, конечно, слышал в свое время, но слушал рассеянно и бессознательно, и которые могли бы тогда возмутить его полное скорби сердце своей суровой философией,- воскресли в его памяти во всем таинственном глубокомыслии своих напевов, говорящих о спасении, воскресении и вечности, и стали постоянной темой для его размышлений, Но раньше, задолго до этого времени, он отдался уединению со всей силой глубокой страсти, отвергающей утешение. Тишина деревенского простора, жгучие солнечные полдни, туманные часы сумерек наполняли его жутким и сладостным восторгом. Глаза его терялись в небесном пространстве, искали в лазурной глубине дорогой образ - в безумной надежде, что, быть может, ему дозволено будет появиться еще раз, К крайнему сожалению, я должен сократить ту довольно длинную часть, которая содержит в себе описание этой глубокой печали, полной неожиданных поворотов и безысходной, как лабиринт. Он взывает ко всей природе, каждый предмет становится для него воплощением одной и той же мысли. Временами на этой почве вырастают причудливые траурные цветы - печальные и роскошные; его любовно-похоронные речи нередко переходят в блестящую игру слов. Ведь и траур имеет свои украшения! И не одна только искренность этой печали волнует душу при чтении этой книги: критик испытывает какое-то своеобразное наслаждение, встречая в ней тот пламенный и нежный мистицизм, который расцветает лишь в саду римской церкви. Однако наступило время, когда эта болезненная чувствительность, питавшаяся исключительно воспоминаниями, и безграничная склонность к уединению угрожали принять опасную форму: момент решающий, критический, когда душа, объятая отчаянием, говорит себе: "Если те, кого мы любим, не могут уже прийти к нам, то кто мешает нам уйти к ним?" -когда воображение, преследуемое одними и теми же образами и как бы зачарованное, с упоением прислушивается к властному призыву могилы. К счастью для него, наступил, возраст умственного труда и неизбежных развлечений; необходимо было подчиниться требованиям жизни и готовиться к классическому образованию, На следующих, уже менее печальных страницах, мы встречаем ту же чисто женственную нежность, обращенную теперь на животных, этих интересных рабов человека - кошек, собак и вообще всех существ, которых беспрепятственно можно притеснять, мучить, порабощать. К тому же, не воплощает ли животное - своей беспечной радостью, своей непосредственностью как бы детство человека? Итак, любовь нашего юного мечтателя, распространяясь на новые объекты, оставалась верной своему первоначальному характеру: он по-прежнему любит, в более или менее совершенных формах, слабость, непосредственность, невинность. В ряду характерных черт и особенностей, которыми наделило его провидение, следует отметить чрезвычайную чуткость совести. Вместе с болезненной чувствительностью она заставляла его до крайности преувеличивать самые обыкновенные факты, и из-за самых незначительных или даже воображаемых проступков испытывать слишком реальные, к сожалению, угрызения, И вот, пусть читатель представит себе такого ребенка, лишившегося предмета своей первой и нежнейшей привязанности, болезненно склонного к уединению и совершенно одинокого; он согласится, вероятно, с тем, что многие явления, проявившиеся впоследствии в области его грез, представляют только отголоски испытаний, перенесенных в юные годы. Судьба бросила семя, опиум оплодотворил его и превратил в самую причудливую и обильную растительность. Впечатления детства - употребляя метафору, принадлежащую автору,- стали естественным коэффициентом опиума. Эта рано развившаяся особенность идеализировать каждую вещь, придавать ей сверхъестественные размеры - способность, которая культивировалась и крепла в уединении,впоследствии, в Оксфорде, под влиянием громадных доз опиума неизбежно должна была привести к страшным по силе эффектам, необычным для большинства молодых' людей его возраста. Читатель помнит, вероятно, приключения нашего героя в Галлии, его мытарства в Лондоне и, наконец, его примирение с опекунами. Теперь он в университете, он ищет опоры в науке и, тем не менее, более чем когда-либо склонный предаваться грезам, он извлекает из коварного вещества, с которым познакомился в Лондоне, ища спасения от невралгии, сильного и опасного союзника для своего слишком рано развившегося воображения, С этого момента его первое существование как бы входит во второе, сливается с ним, образуя нечто единое и глубоко ненормальное. Сколько раз во время школьных досугов он видел комнату, где покоилось тело его умершей сестры, яркое сияние летнего дня, холод смерти и бесконечный путь, уходящий в голубые небеса; потом - священника в белом стихаре у раскрытой могилы, гроб, опускаемый в землю, ибо "земля еси и в землю отыдеши"*, наконец, святых, апостолов и мучеников на расписных витражах, освещенных солнцем и образующих как бы чудесную раму для тех белых кроваток, для детских колыбелек, которые - под торжественные звуки органа совершали свое восхождение к небу! Вновь видел он все это, но видел с видоизменениями, с фан-стастическими дополнениями, в более ярких или более туманных красках. Вновь представал перед ним мир его детства, но уже во всем великолепии поэтических красок, которые привносил его обогащенный жизнью, утонченный дух, привыкший черпать свои глубочайшие наслаждения из уединения и воспоминаний о пережитом.