Читать «Обыкновенная жизнь» онлайн - страница 21
Карел Чапек
По сей день слышу собственный настойчивый, старательный голосок: «Слушай, повторяй за мной: растения открытосемянные делятся на растения с одной семядолей, с двумя семядолями и без семядоль». — «Растения делятся на односемянные…» — бормочет мой большой друг уже мужским голосом и устремляет на меня чистые, любящие, по-собачьи преданные глаза.
Несколько позднее была у меня иная любовь: ей было четырнадцать, мне — пятнадцать лет. Она была сестрой одного моего товарища, он провалился по латыни и греческому, — большой был шалопай и бездельник. Однажды в коридоре гимназии меня остановил потрепанный, унылого вида, подвыпивший господин, он снял передо мной шляпу, представился: «Младший чиновник имярек», — Причем подбородок у него дрожал мелкой дрожью. Вот, мол, слыхать, вы такой отменный ученик, так не окажете ли милость, не поможете ли сынку в латыни и греческом? «Репетитора нанять я не в состоянии, — лепетал он, — так что если ваша величайшая любезность, сударь…» Он назвал меня сударь, этого было достаточно; мог ли я требовать большего? Я с энтузиазмом взялся за труд и попытался втолковать хоть что-то этому отъявленному лоботрясу. Семья была странная: отец вечно пребывал в должности или в состоянии опьянения, мать ходила по домам шить, что ли; жили они на узкой, дурной славы, улице, там, с наступлением вечера, выходили на панель толстые, старые девки, раскачивавшиеся, как утки. А дома был — или не был — мой ученик, была его младшая сестра, чистенькая, робкая, с узеньким личиком и светлыми, близоруко-выпуклыми глазами, вечно потупленными над каким-нибудь вышиванием. Ученье шло из рук вон, мальчишка не думал заниматься, да и все тут. Зато я по уши, до боли влюбился в эту тихую девочку, скромненько сидевшую на стуле, держа вышивание у самых глаз. Она всегда поднимала их вдруг и как бы испуганно, потом словно извинялась за это дрожащей улыбкой. Брат ее уже даже не снисходил выслушивать мои лекции, он великодушно позволял мне писать за него уроки, а сам отправлялся по своим делам. И я корпел над его тетрадями, словно это был для меня бог весть какой труд; когда я поднимал глаза, девочка мгновенно опускала свои, краснея до корней волос, а когда я заговаривал, глаза ее чуть ли не выскакивали от испуга и на губах появлялась дрожащая, до жалости робкая улыбка. Нам не о чем было говорить, все ужасно смущало нас; на стене тикали часы, издавая хрип вместо боя; временами, — не знаю уж, каким чувством, — я догадывался, что она вдруг начинала чаще дышать и быстрее продергивать нитку, — тогда и у меня начинало колотиться сердце, и я не осмеливался поднять голову, только принимался без нужды перелистывать тетради ее братца, чтоб заняться хоть чем-то. Я заливался краской, стыдясь собственного смущения, и твердил себе: завтра скажу ей что-нибудь такое, чтоб она могла разговориться со мной. Я придумывал сотни разговоров, даже с ее ответами. Например: «Покажите, пожалуйста, что вы вышиваете и что это будет», — и в таком роде. Но вот я приходил и собирался заговорить, и тут-то у меня начинало бухать сердце, и горло сжималось, и я не мог произнести ни слова, а она поднимала испуганные глаза, а я горбился над тетрадями, бурча мужским голосом, что опять здесь куча ошибок. А между тем по дороге домой, и дома, и в школе у меня все не выходило из головы: что я ей скажу, что сделаю… Поглажу по волосам, начну давать платные уроки и куплю ей колечко, спасу ее каким-то образом, вырву из этого дома; сяду рядом, обниму — и мало ли что еще. Чем больше я выдумывал, тем сильнее билось сердце и тем беспомощнее ввергался я в паническое смущение. А братец ее оставлял нас наедине уже умышленно. «Завтра подскажешь», — бросал он, как истый шантажист, и исчезал из дому. И вот однажды: да, сейчас поцелую, вот возьму и поцелую, подойду к ней и сделаю это, вот сейчас встану и подойду… И вдруг я в смятении, чуть ли не с ужасом осознаю, что в самом деле встаю и иду к ней… И она встает, рука с вышиванием дрожит, губы полуоткрылись от ужаса. Мы стукнулись лбами — и ничего более! Она отвернулась, судорожно всхлипнула: «Я вас так люблю, так люблю!» Мне тоже хотелось плакать, а я не знал, что делать, господи Иисусе, что же теперь? «Кто-то идет!» — вырвалось у меня глупо, она перестала всхлипывать, но это и был конец прекрасной минуты. Я вернулся к столу, красный и растерянный, и стал собирать тетради. Она сидела, чуть не носом уткнувшись в вышивание, и колени у нее дрожали. «Ну, я пошел», — промямлил я, и на ее губах затрепетала покорная, перепуганная улыбка.