Читать «Смерть "Меньшевика"» онлайн - страница 12

Валерий Суси

-- Вот, например, Лев Толстой двадцать раз переписывал "Войну и мир", -вставил детский поэт, и я близко увидел черные, как вход в пещеру, глаза.

-- Писатель -- это тот, кто не писать не может. Для кого писательство то же, что воздух, вода, хлеб. Кто способен справиться с этой страстью, тому лучше вовсе не писать, -- продолжил Варфоломеев.

-- Я читал об этом у кого-то. Лет двадцать тому назад, -- заметил я вяло. Мне не захотелось откровенничать, и потому я не рассказал, что провел эксперимент на себе, живом. Пятнадцать годков потерял впустую и ничего не выиграл. Спасибо мудрецам! (Интересно: а пробовал кто-нибудь из них сделать то же самое? Или им с самого начала было ясно: стоит только придержать талант и все -- немедленная смерть от недостатка кислорода).

-- Кроме того, в литературе следует избегать прямолинейности. Как в жизни. Неплохо всегда помнить мысль Хемингуэя, которую он выразил через сравнение с айсбергом: на поверхности лишь одна четвертая, а три четверти под водой, -Козлова неудержимо тянуло на личности.

-- Об этом я тоже читал. Примерно тогда же, -- еще более вяло оказал я. Этот пресловутый айсберг, кажется, "заморозил" головы всех, кто время от времени берет ручку и чистый лист бумаги. Айсберг давно превратился в штамп, но об этом никто не задумывался. Словно Хемингуэй был недоступен для простого смертного... Тогда как ничего более доступного в СССР не было. Я заглянул в "пещеру" детского поэта с любопытством, пытаясь разглядеть сквозь темень истоки наивности.

Сладко-тошнотворный ликер вливался без удовольствия, но в хорошем темпе. Угадывался одинаковый настрой захмелеть, и спустя час, когда бутылки на столике стали напоминать частокол, мы ощутимо продвинулись к цели.

-- Володька (я имел в виду нашего общего друга, театрального актера. находившегося теперь в "завязке" и обходящего по этой причине любое застолье) рассказывал как-то об одном преподавателе из Щукинского училища, старом профессоре, из той интеллигентской семьи театралов, что существовали в дореволюционной России. Он жил в огромной квартире, с прислугой, знавал в свое время Станиславского, Довженко. Да, впрочем, кого он только не знал! Но при этом абсолютно ничего не смыслил в простой жизни. Однажды на лекции понадобилось ему для сравнения назвать цену хлеба. Он замялся на мгновение и вьпалил: "Предположим, буханка хлеба стоит десять рублей!" К чему я это рассказываю? А к тому, что не хотел бы быть похожим на этого профессора. И вообще, до какой степени можно позволить себе быть нелюбопытным?

Драматург и детский поэт впервые взглянули на меня с интересом.

Несколько человек из русской секции попали в состав ЦК партии. Я тоже там оказался. Заседания устраивались в аудитории Латвийского университета. Я ходил на них, чтоб не считали, что пренебрегаю доверием коллег.

Политическая атмосфера начала меняться сразу после майских выборов и провозглашения независимости. Хлынул поток национальных откровений, местами копировавших "фундаментальный" труд неистового Адольфа. Наиболее впечатлительные договаривались до полного бреда, но никто не предлагал им пройти курс лечения. Наши латышские коллеги по партии были невозмутимы, как прибалтийские крестьяне с отдаленных хуторов. Представители латышской интеллигенции -- писатели, поэты, художники, музыканты враз утратили способность интеллектуального влияния на массы. Словно в один миг, скопом эмигрировали.