Читать «Каблуков» онлайн - страница 13

Анатолий Найман

Я - Николай-угодник Сергиевич-радонеж Каблуков. Знающий-умеющий всё хотя и во столько раз меньше Господа Саваофа, во сколько видимое только в микроскоп меньше необмерного Его космоса. То есть всё, но на глубину одного молекулярного слоя. (Все-таки - на глубину: не вовсе уж по поверхности.) Если мне на этом, с вашего позволения, можно кончить распинаться в своем ничтожестве и перейти к более продуктивной исповеди, то сообщаю, что таков и должен быть идеальный сценарист. Не случайно сопоставил я с космосом нечто видимое. Зрение, зрение, зрение! Оно дает нам получить ощущения осязательные, не прикасаясь, вкусовые, не облизывая, слуховые, не слыша, и плюс - или минус - ароматические, не внюхиваясь. И вот я, Николай-никто Сергеич-сермяга-лапоть, сочиняя сценарий фильма про кривенькую почтальоншу или компанию деловитых бездельников, постоянно имею в виду сценарий, включающий в себя все события и положения жизни моей собственной, и звездного неба, и грозового, и глыб и грязи, и единорога и ястреба и бегемота, и багра и овечьего закута. И лишь тогда - почтальонши и делашей. Почтальонши, летом развозящей почту на велосипеде и зимой на финских санках. Так я это вижу - через тусклое стекло, через тусклое, каюсь. И так я приспосабливаю то, что сделал Саваоф, к своему разумению. И Он это, возможно, краем глаза замечает и, возможно, скажет когда-нибудь кому-нибудь: "Обратите внимание на раба моего Колю, вот какое у него разумение! Можете ли вы веревкой ухватить его за язык?"

Собственно, цель моя и есть этот великий сценарий, в котором сойдутся все, кого я когда-либо в жизни встретил, всё, что я в них заметил и запомнил, и наконец то, какую интригу сплели эти встречи в моей и их судьбах. Ни больше, ни меньше. Великий, надо ли делать оговорку, не от величия, а от величины. Сценарий, а не книгу - только из экономии. Чтобы свести все органы чувств, и все объяснения приносимых ими ощущений, и всё, что приходит в голову по поводу этих ощущений, - к одному зрению. А что есть опасность перестать различать, где жизнь и где кино, то я за этим следил с девятнадцати лет и до сегодняшнего дня и вроде ни разу не обмишулился.

Могла ли Тоня в действительности сказать так про мечтаемый Сталиным светский, он же народный, танец на гулаговской трассе? До речи Хрущева на ХХ съезде. Едва ли. Но могла или не могла, так это во мне отложилось, так я это - не поручусь, что запомнил, но - рассказывал. Точнее, готов был рассказывать, рассказывал себе, и столько раз был готов другим, что получил право хоть и никогда об этом не упоминать. И одновременно получил отпущение греха этого рассказа - как лжи, намеренной и мне выгодной для того, чтобы выглядеть убедительно. Когда наш курс собрали в большой физической аудитории, чтобы публично, а вместе с тем секретно, прочесть эту речь, партийные устроители некоторое время были в замешательстве, даже смятении. Из-за солнца. День выдался такой ясный, что оно почти буквально затопило помещение, прорвавшись огнем и жаром сквозь немытые стекла, словно не заметив их ровной серости и мутных сгустков. Лица же в президиуме - декана и секретаря парткома - были траурнее, чем, наверное, могли бы быть, если бы их любимый Иосиф Виссарионович, явно любимый, явно, умер второй раз. Требовалось соединить сияние, за окном и внутри, и их нечеловеческую мрачность. Они покрутили головами, ища решение, и наткнулись взглядом на Тоню. Нежный румянец на щеках, влажный, яркий, чуть приоткрытый, будто в желании начать разговор, рот и спокойно, серьезно, сосредоточенно глядящие разом на обоих глаза что-то донесли до них облегчающее. Парторг обратился к ней: "Широка страна моя родная - повторите". Она ответила: "Зачем?" "Нужна дикция". Она проговорила четко: "Раз, два, три, четыре, пять". Они переглянулись и пригласили к столу читать. Называлось "Письмо ЦК".