Читать «"Круглый стол" - Роман как катарсис» онлайн - страница 9
Юрий Дружников
Журнал "Новое литературное обозрение", который ругал моего "Узника России" и хвалил "Русские мифы" (хотя обе книги в одном ключе), теперь упрекает меня в том, что говорю об отсутствии так называемого "мирового значения" Пушкина и считаю, что оно выдумано в Пушкинском Доме. А я живу полтора десятилетия на Западе и утверждаю, что Пушкина знают в основном слависты, им занимающиеся. Первым русским писателем, всерьез известным в Европе, стал вовсе не Пушкин, а Иван Тургенев.
Полагаю, что книга скоро выйдет, и критики снова разделятся на два лагеря, -- на примирение не надеюсь. Одна московская критикесса, стремясь побольнее обидеть, назвала меня юродивым. Горжусь таким титулом. Всю жизнь был идеалистом и занимаюсь русской словесностью по чистой любви, хотя можно было бы не копаться в русских мифах, а написать по-английски нечто лолитообразное и коммерциализироваться в американской литературе. Были даже предложения. Впрочем, и Синявского называли юродивым, да и сам Пушкин писал соседке: "Вы ведь знаете, что я юродивый".
6. Если посмотреть на отдельные фрагменты романа "Ангелы на кончике иглы", можно вас заподозрить в особом тяготении к литературе абсурда. Не оказала ли на вас определенного влияния практика обериутов, в первую очередь, Хармса и Шварца, западных абсурдистов? А, может, также польских (Гомбрович, Виткацы)?
Прежде всего отделил бы абсурд в жизни от абсурда как приема в литературном произведении. Первый абсурд изображается вполне традиционными приемами, второй -- когда художник превращает в абсурд нормальные жизненные явления ради своих целей. К этому близок модернистский сюрреализм, одно время очень популярный в Америке (вспомним Генри Миллера), рассчитанный на экстравагантность и эпатаж: вдоль рампы, без всякой связи с пьесой, проходит женщина с обнаженной грудью.
Когда писатель придумывает новую одежду произведения -- его желание выделиться, выглядеть новым понятно и оправдано. Так модница спешит надеть новую одежду. Но в постмодернистском пространстве на рубеже наших столетий эти приемы стали подражанием, да это и понятно: с постмодернистами часто происходит процесс, который Платонов назвал: "В литературу попер читатель".
Я посмеивался над мастерами постмодернизма. А недавно прочитал заявление одного из них: "Помирает литература постмодернизма, приходит новая, вменяемая литература, демонстрирующая "союз сердца и разума". Шок и провокация отменяются. На смену им приходят конструктивные ценности" ("Книжное обозрение"). Тут опять шалтай-болтай: не помирает, а всегда была мертвой, чучелом, которое пытались анимировать. Не приходит новая вменяемая литература сердца и ума, а никуда не уходила. Постмодернисты сами загнали себя в тупик, а теперь, когда интерес к ним потерян и они оказались на задворках литературы, прыгают с тонущей лодки и плывут к берегу.
Абсурдность у меня в прозе -- это не обязательно прием, а, так сказать, домысливание жизни, и тут важно чувство меры. Вообще-то применительно к своим вещам предпочитаю чаще пользоваться не термином "абсурд", а своим словом "парадоксизм". Парадоксальное содержание текста, мыслями и находками противоречащее общепринятому мнению. Не я первый, конечно. Любовь к "истине в ризах парадокса" отмечалась, скажем, у философа Константина Леонтьева. Добавил бы, что без поиска парадоксов в жизни, обнаружения спорных мест в писаниях старых мастеров слова -- не только нет совершенствования литературы, но и просто скучно писать. Тут может быть какая угодно гипербола. Но если идти бесконечно далеко, то прием будет противоречить здравому смыслу, превратится в нелепицу, в абсурд ради абсурда. Мне кажется, перед этим я останавливаюсь, грань не перехожу, ибо цель моя -- в конечном счете доказать разумное. Как заметил французский сатирик Николя Шамфор, "все те, с кого я писал, еще живы".