Читать «Жюстин (Александрийский квартет - 1)» онлайн - страница 28

Лоренс Даррелл

В те дни тихая и совершенно обезоруживающая кротость Мелиссы была раскрашена в цвета заново открытой юности. Ее длинные неуверенные пальцы - я чувствовал, как они касались моего лица, когда ей казалось, что я уже сплю, - словно пытались на ощупь запомнить очертания нашего счастья. Были в ней какая-то чисто восточная гибкость, податливость, желание услужить, перерастающее в страсть. Мой убогий гардероб - нужно было видеть, как она поднимала с полу грязную рубашку, излучая всепроникающие волны заботы; по утрам я находил свою бритву девственно чистой, и даже на зубной щетке уже лежала в ожидании колбаска зубной пасты. Ее забота обо мне была приманкой, попыткой спровоцировать меня на то, чтобы я придал своему существованию хоть какую-то форму, стиль, который мог бы соответствовать ее нехитрым требованиям к жизни. О своих прежних связях она никогда не рассказывала и обрывала любой разговор на эту тему устало и даже несколько раздраженно, так что, скорее всего, то были следствия необходимости, отнюдь не страсти. Однажды она одарила меня комплиментом, сказав: "В первый раз в жизни я не боюсь быть легкомысленной и глупой с мужчиной".

Мы были бедны, и это тоже сближало. На выходные мы ездили за город, по большей части то были обычные экскурсии в провинциальном городе у моря. Маленький жестяной трамвай вез нас, пронзительно визжа на поворотах, на песчаные пляжи Сиди Бишра, мы проводили Шем-эль-Нессим в садах Нужи, устроившись в траве под олеандрами в окружении нескольких дюжин скромных египетских семейств. Неизбежная и назойливая толпа развлекала нас и сближала. Мы бродили вдоль затхлого канала, наблюдая, как мальчишки ныряют за монетками в самую тину, или ели ломтики дыни, купленные у лоточника, счастливые анонимы в праздничной толпе. Сами имена трамвайных остановок отзываются поэзией тех поездок: Чэтби, Лагерь Цезаря, Лоране, Мазарита, Глименопулос, Сиди Бишр...

Была и другая сторона медали: приходя домой поздно ночью, я заставал ее спящей - перевернутые красные тапочки и на подушке рядом с ней маленькая трубка для гашиша... Это был сигнал: очередная депрессия. В таком состоянии она пребывала по нескольку дней, бледная, ко всему безразличная, совершенно изможденная, и сделать с ней хоть что-то было абсолютно невозможно. Она говорила сама с собой, целые монологи; часами, зевая, слушала радио или методично перелистывала кипы старых киножурналов. В такие дни, когда на нее нападал обычный александрийский cafard* [Сплин, хандра (фр.).], я с ума сходил, пытаясь хоть как-то ее развлечь. Она лежала, глядя вдаль, сквозь стену, подобно древней сивилле, и повторяла, гладя мое лицо, снова и снова: "Если бы ты знал, как я жила, ты бы меня бросил. Я не та женщина, которая тебе нужна, и вообще ни одному мужчине такая... Я так устала. Ты добрый, но только зря ты со мной связался". Когда я пытался протестовать, говорил, что доброта здесь ни при чем, что я люблю ее, она отвечала с усталой гримасой: "Если б ты любил меня, то давно тоже отравил бы, чтобы не мучилась". Затем она начинала кашлять так, словно легкие выворачивались наизнанку, и, не в силах этого вынести, я выходил на улицу, темную и провонявшую арабами, или шел в библиотеку Британского совета покопаться в справочниках: там жил дух британской культуры, дух скупости, бедности, умственной зашоренности - там я проводил вечер в полном одиночестве, благодарный за тихую благодать прилежного шороха страниц и приглушенного гула.