Читать «Злая квинта» онлайн - страница 22
Юрий Маркович Нагибин
— Не отпускают нам таких средств, — вздохнул Афанасий Капитоныч. — Считают, что можно и пешим строем добраться.
— Вы же сами говаривали, Аполлон Александрович, что на петербургских пролетках только с блудницей можно ехать — обнямшись, — заметил Иван Иваныч, — А с полицейским вроде бы неловко.
— Буколические пролетки!.. — вспомнил и засмеялся Григорьев. — Но серьезно, нельзя ли кредитора слегка облегчить?.. Кстати, кто на этот раз мой благодетель?
— Все тот же Лаздевский Казимир Антонович.
— Вот паучище! И не надоело ему меня преследовать?
— Вы для него выгодный клиент. Он знает, что рано или поздно получит все сполна.
— Как бы не промахнулся на этот раз. Ума не приложу, кто за меня расплатится. Так нельзя ли его выставить?
— Невозможно-с!.. Заимодавец должен кормить узника, но не поить зелием.
— Ну и черт с ним! Обойдемся своим нектаром.
Григорьев разлил по стаканам остаток жидкости, несколько капель упало на ломберный столик и прожгло сукно, будто серная кислота.
— И чего только мы не пьем! — грустно подивился Иван Иваныч. — Как только над плотью не издеваемся! А ведь мы созданы по образу и подобию божьему.
— Были, — заметил Афанасий Капитоныч, — но давеча от этого образа ушли. Со свиданьицем!..
Привыкнуть к специи было невозможно — они вновь пережили смерть и воскресение. Сборы оказались недолги. Григорьев закинул за спину гитару на сальной перетертой ленте, сунул под мышку рукопись «Ромео и Юлии», томик Шекспира — в карман сюртука, запихал горшок подальше под кровать и был готов.
— А бумагу? — спросил Иван Иваныч. Но бумаги в доме не оказалось.
Безо всякого сожаления покинул Григорьев очередное пристанище в скитальческой своей жизни. Сколько уже было этих кратковременных приютов, сколько еще будет, но все же меньше, чем осталось позади. Как ни крути, житейский путь пройден больше чем наполовину, намного больше. Ну и бог с ним, лишь бы дело свое закончить…
На углу Фонтанки Иван Иваныч вдруг отделился, юркнул в лавчонку и вышел оттуда со стопой белой бумаги. Какие-то жалкие гроши завалялись у бедняги в рваном кармане, и те он без сожаления пожертвовал на гиблое дело литературы. Поступок Ивана Иваныча расшевелил Афанасия Капитоныча. Видимо, не в его правилах было пользоваться властью для личного ублаготворения, но ради друзей пошел он на сделку с совестью и разорил пивника на три кружки светлого.
Странно, что от пива этих железных людей почему-то развезло. Афанасия Капитоныча потянуло в сон, он клевал носом, встряхивался и таращил слепнущие от солнца глаза. Иван Иваныч предался воспоминаниям, в которых истинное так перепуталось с придуманным, намечтанным вспять, что он и сам уже не знал, где правда и где вымысел, и только сердце истекало сладкой болью. Аполлон же Александрович люто затосковал.
Они шли по набережной Фонтанки в сторону Измайловского моста. В синей, непривычно чистой воде отражались дома, деревья, облака. Изредка по опрокинувшемуся в речку миру проплывали лодки рыбарей, мальчишки плескались у берега. И хотя не было ничего нового и привлекательного в привычной картине летнего Петербурга, Григорьеву стало ужасно больно терять реку, лодочников, купающихся мальчишек, бледнотелых северных заморышей. Почему-то казалось, что он никогда больше этого не увидит. Он понимал, как глупы его мысли. Рано или поздно кто-то заплатит его долги, он выйдет из «Тарасихи» отдохнувший, посвежевший и равнодушно пройдет по набережной, думая о своих делах и заботах и меньше всего о скучной городской реке и чухонском небе, ну, а если уж очень допечет в нестрогом заключении, отпросится у Ивана Иваныча на прогулку по городу, как то бывало прежде, но тяжесть, навалившаяся на грудь, не отпускала. И стала совсем невыносимой, когда он оказался возле молоденькой липки. Это деревце с темной гладкой тонкой корой, еще не нажившей продольных бороздок — морщин зрелости, и светло-зелеными листиками в форме сердечка напомнило ему другую липу, во дворе их старого дома на Малой Полянке. Он был мало приметлив к деревьям, да и вообще равнодушен к природе, его увлекало все человечье, горячее, страстное. Тихий мир природы мог тронуть, лишь став предметом искусства: поэзии, прозы, живописи. Вот только море любил Григорьев, любил до боли, до слез. В его волнах и раскатах чудилась человечья необузданность. Спокойное море оставляло его безразличным, но чем выше вздымались пенные валы, тем сильнее отзывалось им сердце Григорьева. А тут чахлое городское деревце повергло в смертную тоску.